Маленький сборник «Морг» полон таких макабрических сцен, описанных прямо таки с академическим спокойствием. Странно, что так начинал один из великих поэтов двадцатого века, автор удивительных стихотворений о философии и любви.
Через несколько лет Готфрид Бенн резко изменил стиль и тематику своих произведений.
Никаких моргов, раковых бараков, операционных столов, несчастных случаев, медицинских инструментов и прочее. Две темы стали резко превалировать над другими: женщина и «я». От экспрессионизма осталось только свободное обращение с метром и рифмой, но поэтика переменилась целиком. С двадцатых годов он принялся широко пользоваться метонимиями, метафорами, ассоциативной образностью, синекдохами, междометиями, которые выражали все, что угодно, кроме эмоционального отношения автора, одним или несколькими словами вместо длинного периода: в результате стихи поражали сразу, но непонятно чем. Многоразовое прочтение давало каждый раз другое впечатление.
Если отказаться от рационального понимания «целого», от системы ценностей и центров, негативные категории перестанут быть таковыми. Катастрофизм распада легитимен в том случае, если нечто полагается цельным и важным сравнительно с другим, то есть сконцентрировано интеллектом в особое единство. Но для Тракля распад, разложение, дезинтеграция компенсируют схематическое сжатие, коему рациональный разум подвергает мир, потому что эти процессы, жизненные и стихийные, представляют своего рода центробежное противодействие. Тракль не призывает к созданию новой системы ценностей, ибо такого рода «создание», обусловленное логическими законами, результируется либо в идею фикс, либо в конструкцию пожирающую. Отсюда частое упоминание холодного металла и камня. То, что обычно разумеют под словом смерть, у Тракля ассоциируется с финалом разложения и началом интенсивной метаморфозы. Смерть для него — тотальное уничтожение, безвыходность, неподвижность, гибельная фиксация, она предстает в образах города, каменных комнат, проступающего на лбу холодного металла, окаменевших лиц, окаменения вообще. Так называемая реальность, стянутая хищной паутиной рацио, материализуется, леденеет, каменеет — она, собственно говоря, и есть приближение... гибели всякого движения.
Птица оставляет дереву свои функции активизатора снов: дерево вгрызается корнями «в белое сердце спящей». Она то замирает в неподвижности, то бьется в ритмичных судорогах. «Спящая» попадает в лунное околдование (луна по-немецки мужского рода), на уровень сна, из которого пробуждаются только в смерть, ибо лунное дерево (манценил) пустило корни в ее сердце. С простого лунатизма начинается лунное околдование, и человек еще может спастись, но когда в кровь попадают ядовитые корни манценила – это конец. Кроме того, Георг Гейм упоминает о каплях яда – месяц, как опытный врач, роняет их на спящую. Эта субстанция еще называется «лунные слюни» (sputum lunae) и упоминается в книгах о черной магии, в частности у Роберта Фладда «Знакомство с луной»(1621г.) и у Тобиаса Вернера «Луна – центр ночи» (1672г.). Может быть, Георг Гейм не читал именно этих книг, но знакомством с темой он, несомненно, обладал, судя по некоторым подробностям данного стихотворения. В другом произведении («Немезида») он касается действия «лунных слюней».
У Рембо Офелия плывет «тысячу лет», ее лишь изредка тревожит охотничий рожок. У Гейма осталось несколько реликтов романтизма: великолепный образ ветра, который застоялся в камышах зловещей рукой летучей мыши; плакучая ива; лебединое крыло, прикрывающее лицо Офелии. К тому же у Рембо она плывет по усеянной лилиями и ненюфарами реке, у Гейма по широким морским и речным просторам, опасным не только для живых, но и для мертвых. Гейм, подобно другим экспрессионистам, ненавидел технический прогресс, считая, что буржуа и пролетарии сначала уничтожат природу, а затем и человечество. Его не только ужасали гигантские города, портовые краны, вагонетки, облепившие сетью подходы к пристаням, где швартовались огромные океанские корабли, вечно ожидающие погрузки и разгрузки, гудящие толпы рабочих; нет, он испытывал апокалиптический кошмар при виде всего этого. Резкое отличие экспрессионизма от футуризма и унанимизма. Представители этих последних школ радовались прогрессу, будущему ликованию, благополучию, изобилию доселе нищих рабочих масс; поезда, автомобили, электрический свет радовали их, как барышню первые цветы.
Французский моралист XVIII века Луи Вовенарг в своей книге «Максимы и афоризмы» написал коротко и ясно: «Старики никчемны». Известно, что бродячие туземные племена в голодные годы или перед долгой утомительной охотой оставляли стариков, где придется – в ущельях, пещерах, пустынях, - медленно и верно умирать от голода и холода. Еще неизвестно, что лучше – голодная смерть в пустыне или загнивание в «доме престарелых», в страшных больницах, в квартирах не менее страшных родственников. Понятно, речь идет о бедных стариках, которых большинство и которым судьба дает в спутники болезни и скверный характер. У богатых дурные привычки – признаки вздорной оригинальности, не более того.
Среди общегуманных высказываний о старости, звучащих несколько сомнительно или просто лицемерно, лучше всех вопрос закрывает откровенная фраза: «Тот, кого любят боги, умирает молодым». Это, по крайней мере, честно.
Бодлер создал стихотворение «Семь стариков» в манере безобразия или, говоря по-ученому, в эстетике турпизма: старость расцветает «цветами зла» на фоне чуть менее безобразного города. Серое и желтое выделяется в тумане серого и желтого.
«Чтобы не забыть главного, - вспоминают рассказчики, - мы видели повсюду, без особенных поисков, и вверху и внизу фатальной лестницы, утомительный спектакль бессмертного греха. Женщину – рабыню дикую, спесивую и глупую, обожающую без улыбки и любящую без отвращения; мужчину – алчного тирана, распутного и жадного, раба рабыни, подобного грязному протоку в смрадном пруду. Мы видели играющего палача и рыдающего мученика; сезонные празднества, пахнущие кровью; тайные яды, опьяняющие деспота, и людей, целующих окровавленный бич. Мы наблюдали множество религий, похожих на нашу. И все их адепты карабкаются в небо. К Святости. Мы видели аристократа: он лежал, словно на пуховой постели, на доске, усыпанной гвоздями и конским волосом. Что можно еще сказать: человечество, пьяное от своей гениальности, безумное точно так же, как в давние времена, вопиет к Богу в яростной агонии: «О подобный мне, о мой властелин, я тебя проклинаю!» А по вкусу ли вам идиоты монахи, отважные любимцы сумасшествия? Они стадами бегут, гонимые судьбой, в поисках божественного забытья!..Таков этого шара вечный бюллетень!»
«Андромаха, я думаю о вас!» Так начинается стихотворение Бодлера под названием «Лебедь». Ни Андромаха, ни лебедь не являются центрами стихотворения – о них упоминается, о них рассказываются грустные истории, но таковые можно поведать… о чем угодно. О лебеде мы знаем кое-что, очень немного: довольно большая, очень белая, очень красивая птица с длинной, изящно изогнутой шеей, что способствует ее неповторимой позе на поверхности воды. Не будучи охотником или орнитологом, трудно сказать что-либо вразумительное о нравах и повадках этой птицы. Не будучи магом или ведьмой, раскрыть ее разум, ее эмоциональные симпатии и антипатии, ее подлинное отношение к миру, секрет ее метамофоз равно не представляется возможным. Только в пространствах мифов и легенд (Саге о Нибелунгах, сказании о Леде и лебеде и т.д.) или в сказках Андерсена можно отыскать более или менее антропологизированный образ лебедя. Но лебедь – современная птица, близкий нам объект, с разных точек зрения можно о нем рассуждать. Андромаха – иное дело. Она – женщина, человек и в любом случае ближе лебедя нашему восприятию. Но, с другой стороны, она бесконечно, неизмеримо далека. Бодлер не может думать о ней конкретно, она – мифический персонаж «Илиады» Гомера. И поэма, и автор сомнительны для историков, они расплылись в многотысячелетнем тумане. «Илиада» много волнующего говорит душе читателя, но ничего или почти ничего – его рациональному духу. Согласно диктату последнего, данный эпос обязаны прочесть все грамотные белые люди ради так называеиой «общей культуры» (что это такое – не очень понятно ), и Бодлер, высококультурный поэт, просто неизбежно прочел «Илиаду» и не только прочел, но и великолепно знал перипетии поэмы.
Этот человек с глазастыми пальцами и сверхчувствительной кожей, мечтавший поначалу быть скульптором или живописцем, родился во французских Пиренеях, в городке Тарбе, где некогда родился д'Артаньян. Виртуоза шпаги сменил виртуоз пера, ибо после долгих колебаний и под влиянием своего ближайшего друга Виктора Гюго, Теофиль Готье избрал «поэзии голодное искусство» (Генрих Гейне). Оно действительно оказалось таковым: чтобы достойно прожить и удовлетворить хотя бы минимальные художественные наклонности, Готье приходилось писать в газеты и журналы сотни фельетонов по вопросам актуальных выставок, романов или сборников стихов. Адский труд, хотя он чувствовал всё и разбирался во всем. При этом он, что называется, «любил жизнь», довольно много путешествовал и оставил четырнадцать томов собственных сочинений. Ценил только мастерство и работал чрезвычайно много - несколько лет ушло на «Эмали и камеи», главную поэтическую книгу. Его поэзия отличается точностью образа, смелостью метафор, широтой темы и очень тонкой ее разработкой, тщательностью техники, изяществом просодии. Он писал в основном в четырехстопном ямбе, но максимально использовал ритмическое разнообразие, предоставляемое силлабикой. Недаром Бодлер, посвятив «Цветы зла» Готье, подчеркнул: «мэтру абсолютно безукоризненному». Тем не менее, это очень разные поэты. Бодлеровская свобода с версификацией и традицией чужда Готье. Равно чужды ему символика и «соответствия» Бодлера. Всему этому он предпочитал неожиданные симпатии чуждых объектов, странные превращения несходных по фактуре материй а едину плоть.
Уже в школе уроки арифметики резко разделяют нас на математиков и поэтов. Резервуары с двумя трубами, в которые вода сначала вливается, а затем выливается; велосипедисты, спешащие из пункта А в пункт Б… Для многих это мучительные воспоминания. Решение подобных задач давалось нам с трудом. Пузырьки на воде или напряженные ноги мотоциклистов мы могли рассмотреть чрезвычайно отчетливо, зато весьма смутно понимали, что такое путь, скорость или время, завидуя своим более удачливым коллегам, которые с легкостью обращались с четырьмя действиями арифметики. Столь же неспособные студенты попадались и несколько веков назад: например, Франсуа Вийон не знал таблицы умножения: в высших учебных заведениях Франции преподавали только сложение и вычитание, а для того, чтобы разобраться с делением и умножением, приходилось ехать в Болонский университет. Ноль появился в Европе в середине шйестнадцатого века, отрицательные числа ввели только в Новое время.