Он хорошо относился к мистификациям, о чем свидетельствует история одного его персонажа – аббата Бюкуа, хотя в случаях с Нервалем нельзя утверждать что-либо доподлинно. Он нашел имя этого аббата в малоизвестной хронике семнадцатого века. Затем, когда путешествовал по Германии, в библиотеке Франкфурта он отыскал целых трех аббатов Бюкуа. Правда, поначалу это имя ему приснилось, и он задумал написать историю авантюрного политического деятеля, который, не имея твердых взглядов, постоянно попадал в тюрьму и постоянно оную без разрешения покидал. Аббат Бюкуа – человек слишком уникальный для реального персонажа. Однажды, когда окруженный стражей, ночью, он поднялся на самый верх башни Венсенского замка (высота пяти-шестиэтажного дома), то неожиданно прыгнул через парапет. По счастью, он попал в ров, и ему удалось бежать. Мало того: ему удалось бежать даже из Бастилии – говорят, это единственный случай. Он умудрился дожить до восьмидесяти пяти лет! Трудно сказать – реальный аббат или герой Нерваля.
Иногда ветерок срывался ветром, и сердце леса начинало угрожающе скрипеть. Деревья трещали, согнутые кусты ворошили папоротники, лежалые хворостины норовили изуродовать тропинки. Но этот переполох не касался тумана. Он изгибался, медлительно плавал, постепенно сжимаясь и плотнея. Потом ветер спал, но это нисколько не потревожило тумана. Он, казалось, жил своей жизнью, исчезал в зыбких едва заметных пещерах, живых и мертвых одновременно, напоминающих ленивый лабиринт: извивы его то рушились, ломаясь зеркальными гранями, в которых отражались немыслимые деревья, то строились трепетным калейдоскопом, где мерцали опалы, рубеллы и лунные камни. Голова кружилась, воображение путалось, очарованное невероятным сиянием тумана. За этим сиянием мрачнела угрюмая зелень леса, словно подернутая сепией. Ни птицы, ни зверя. Туман очевидно выжидал необходимый предел молчания. За ним, за этим пределом, вероятно, начиналось рождение озера. Слои тумана заполняли овраг до краев. Но странное дело. Туман обволакивал меня, спускаясь в овраг, но руки и лицо оставались сухими, хотя листья со дна стремились вверх, словно поднятые водой. Пальцы свободно шевелились, чуть медленней, чем в воздухе. Что это за субстанция? Что вообще происходит? Где я?
Впереди шла колоритная парочка: маленький старичок об одном костыле, обернутом цветной тряпкой, завязанной рваными черными лентами, и молодой веснушчатый парень – из его розового ватника торчали клоки грязной ваты, сапоги разного цвета одинаково просили расхлеба хищной гвоздевой усмешкой. Шли они еле еле: парень поминутно сталкивал старичка в обочину тропинки, либо подставлял ему ногу и довольно, с присвистом и хрипотцой гоготал над комичными усилиями старичка подняться: тот смешно притягивал костыль, переворачивался с живота на спину и обратно, втыкал костыль в удачную ямку и ловко вставал, приговаривая:
- Ничего не поделаешь. Господь тебя уважает, Брыкин.
Вот кого я точно не знаю – своих соседей. Секунду! А камень у меня над головой! Так я не устанавливал, я только написал о нем. Он, так сказать, воображаемый сосед. Положим, это не довод. Воображаемые соседи куда похуже настоящих. Привык на лестнице встречать постоянного соседа и вдруг…это твой тайный враг, что пишет на тебя бесконечные кляузы, либо начальник, либо, хуже всего, родственник. Потом хорони его на свои деньги. В морге я побывал, это правда, но сомнительно что-то. Служащий морга не имеет права дарить чужую вещь. Откуда ему знать, что авторучку украл у меня мой приятель по школе? Если б хоть на ней была моя фамилия написана. Или: украдена такого-то числа по смертельной ненависти к обладателю. Он стеснялся написать, но причина именно в этом. Потому и помер. Стыдно стало. Вот граф Монте-Кристо украл мерседес, да еще пещеру прихватил под видом гаража – такой человек ездил повсюду гордый, высокомерный. Никто и не думал его арестовывать. А моего приятеля наверняка задержали и в тюрьму посадили. Там и помер.
Жюль Лафорг, французский поэт второй половины девятнадцатого века, написал стихотворение «Пансионерки»: «Ледоход на Луаре.» По берегу реки, кутаясь в тонкие пелерины, одной рукой придерживая ленты капора, другой цепляясь за руку подруги, проходит группа девочек подростков. Начальница, дородная дама в меховом пальто, сердито покрикивает на отстающих. Девочки шагают тихо и спокойно. Вдруг одна вырывает руку из руки подруги, бежит к берегу и бросается в ледоход. Шум, гам, истерические вопли. Спокойно, - повышает голос начальница, - кто не замолчит, будет наказан. Прогулка продолжается. Девочки чинно ступают, стараясь не нарушать ряда, бархатный капор обгоняет группу и пропадает во льдах.»
Читатель может не симпатизировать Дон Жуану, но ему импонирует его бесстрашие.
Читатель может, нахмурясь, погрустить о таинственном поступке несчастной девочки. Это человеческая жизнь, полная банальных или трагических тревог и неожиданной гибели.
Поэзия в традиционном смысле. Стихотворение Хименеса не отмечено категорией времени, его можно без особого ущерба отнести к любой эпохе, его тема вечна: индивидуальные отношения с двойником или лучшим «я» или душой – можно по разному назвать весьма условного героя стихотворения. Строки Хименеса, очень личные, очень сокровенные, не имеют ни малейшей связи с современной поэзией. Персонаж современного стихотворения целиком поглощен новой быстротекущей жизнью: он одинок, недоволен условиями бытия своего и большинства людей, хотя на последних ему наплевать, он устал бродяжить, ночевать в случайных отелях, продираться в безалаберщине и суматохе. Он может обращаться к себе на «ты», чтобы подчеркнуть бессмысленность и безликость собственного «я», но это «я» чувствуется в каждой строке. Такова «Зона» Гийома Аполлинера.
Если персонажи новой лирики, мягко говоря, непонятны, что можно сказать о ее героях, идеях, мечтах, о ее отношении к воображению, интеллекту, вдохновению? Поль Элюар как-то сказал: «Поэт – тот, кто вдохновляет, а не тот, кто вдохновлен», тем самым акцентируя активную роль поэтического импульса. Причем вдохновляет не своими героями, а общим поэтическим порывом. Могут ли вдохновлять герои Сент-Джон Перса – мастера безусловно великого или близкого к тому? В поэме «Изгнание» следует перечисление героев странных и сомнительных, иногда понятных. Они не названы. В единственном числе это «тот, кто…», во множественном «те, кто…», действие происходит «там, где…». Изредка встречается «я», «он». Все герои вскользь упомянуты, короткий сюжет, даже когда желательно услышать его продолжение, резко обрывается. Возвышенный тон поэмы придает величие любому занятию, любому жесту. Даже «тот, кто наблюдает в безлюдье судьбу телеграфных линий» не лишен значимости и важности.Но «тот, кто открывает счет в банке для духовных поисков; тот, кто экстатически входит в круг нового произведения и три дня только матери дозволено слышать молчание и только старой служанке дозволено посещать комнату; тот, кто ведет коня к источнику и сам думает об источнике; тот, кто засыпает в седле и грезит о запахе раскаленного воска…», независимо от рода занятий, вступает в круг избранных.
После смерти Рембо, Верлена, Малларме и многих других выдающихся поэтов, началась агония поэзии. Можно сказать иначе: агония поэзии вызвала смерть этих поэтов, как пространство, внезапно безвоздушное, вызывает смерть птиц. Возразят: а как же Рильке, Стефан Георге, Поль Валери, Сент Джон Перс, Эзра Паунд, Томас Элиот, Дилан Томас, десятки европейских, американских и даже африканских поэтов? Когда атмосфера насыщена кислородом, появление живых существ не вызывает удивления и никто не собирается считать их поштучно. Когда общественная атмосфера пронизана поэзией, никто не собирается учитывать поэтов экземплярно. Преимущественно говорят: этот поэт склонен к позднему классицизму, этот к романтизму, а тот к символизму. Разумеется, поэт может сильно отклоняться от данного художественного направления, но поскольку формально он относится к нему, его место в истории литературы определено. Так мы знаем, что Новалис, Брентано, Генрих Гейне – романтики. Разнообразие тематики и стилистических особенностей каждого обогащает школу в целом, придает оной влияние и устойчивость: можно забыть то или иное имя, но школа не забывается. Поэтому девятнадцатый век более значителен для поэзии, нежели восемнадцатый или двадцатый: английская «озерная школа», немецкий романтизм, французские Парнас и символизм окрасили этот век поэтически более ярко. Граф Лотреамон (псевдоним Исидора Дюкасса) справедливо сказал: «поэзия делается всеми, а не одним, либо несколькими поэтами», несомненно имея в виду знергию, оригинальность и взаимодействие многочисленных поэтических школ.
Ларс Форселл, шведский поэт второй половины двадцатого века, в стихотворении «Черная луна» вообще не стал описывать объект, ограничившись странными эффектами в розовых тонах. Черная луна розово, ало, багряно пульсирует на фоне северного сияния, поднимая ветер и багряную снежную пургу: панорамы меняются, иные пленяют своей красотой, но в общем и целом отпугивают своей отчужденностью. Причем здесь «черная луна» - непонятно. Пурга разоряет не только хрупкие хижины: она срывает с фундамента и перебрасывает большие дома из одной страны в другую – люди, скажем, ложатся спать в Норвегии, а просыпаются в Гренландии. (Аналогичные эпизоды описаны в книге Олауса Магнуса «История северных стран»(1555год). У Ларса Форселла подобные бедствия и катастрофы накрываются бездонным лунным океаном – розовым, кипящим водоворотом…навсегда. Только с концом периода черной луны водворяется мир и спокойствие в обычном земном понимании.
«Мы созданы из того же вещества, что и сны», - знаменитая фраза Шекспира из «Бури» ни в малейшей мере не проясняет ничего, особенно сущность красоты. Расплывчатые, угловатые или округлые, резкие или мягкие, четкие или смутные, напоминающие монумент или улыбку чеширского кота , мы тщетно ловим хвост логической определенности и когда, замороченные, находим в тумане себя, недоверчиво спрашиваем: «Это бабочка, которой снится, что она Чуанг-цзы или… Круг начинается во сне и уходит в предположение. А если нам приснится дракон? Вправе ли мы заявить: мы созданы из того же вещества, что и драконы. Заявить то мы можем, хотя некоторая доля неуверенности останется. А если вопрос касается сущности менее материальной? Например: красота создана из того же вещества…Чушь, заметит умник. Красота – одна из Идей Платона и как таковая объяснению не подлежит. Но ведь люди много веков пытаются ее объяснить. Люди – дураки, фыркнет умник. Ящерицам, кстати, это и в голову не приходит, а живут не хуже других.