Подсматривание и наблюдение. Созерцание
Подсматривание и наблюдение. Созерцание
Должно весьма критически относиться к переводам и парафразам мифов, памятуя, что монотеистическая догма «субъект-объект-предикат» совершенно изменила структуру нашего языка и сознания и, соответственно, наши понятия о единстве и множестве, центре и периферии, целом и частях. Пифагорейская «натуральная амбивалентность», присущая земной жизни — «субъект-предикат-субъект» — лучше объясняет ситуацию мифически окрашенных человеческих отношений.
Любят удивляться «дерзости» нищего Диогена, который попросил Александра Великого не заслонять ему солнца, хотя ничего особенного здесь нет. И тот и другой — свободные люди, посему никакой субординации меж ними не существует, ибо «человеческое» для греков и значило «свободное». Иное дело — рабы, не люди, но «объекты». Любят удивляться «высокомерию» знаменитой фразы «государство это я». В греческом смысле здесь выдвинут тезис о необходимости совпадения единства и множества, центра и периферии, иначе никакого «целого» не получится, но возникнет постоянная дисгармония номинального центра и номинальной периферии.
В «Метаморфозах» Апулея богиня Изида сообщает Луцию: «Ведь в ту самую минуту, что я являюсь к тебе, я нахожусь и в другом месте, подле моего жреца, во сне предупреждаю его о том, что случится, и указываю, как нужно действовать». Другое место — это другой уровень бытия. Сие учит нас, что божественное единство может пребывать в любом числе, оставаясь при том единством.
Числа Пифагора, линии и треугольники Эвклида имеют весьма опосредованное отношение к земной жизни, нельзя познать земное посредством небесного.
Миф нельзя исследовать, интерпретировать, на основании мифа нельзя «приходить к выводам» научного, психологического либо нравственного характера, миф просто дает знать о своем присутствии — так молния предупреждает бузину: я иду, скрывайся. И это дерево имеет свойство уклоняться от молнии. Мифы повествуют о героях божественного происхождения, и активное пространство мифа не наше пространство суть.
Тогда зачем мифы?
Возможно, для людей, чувствующих в крови раскаленную божественную тень, заброшенных в болота Гадеса, именуемых «земля», «материальный мир», «современная эпоха» и т. д.
Польский поэт Болеслав Лесьмян — один из этих несчастных. Стихотворение «Сказание об Актеоне».
Шумит в бору весна.
Богиня купалась в озере.
Подсмотрел.
В наказание превратила в оленя.
Окровавилась вечность о лесную хвою.
Интерпретировать миф невозможно, поскольку неизвестен «логос» драмы. Актеон не просто охотник, Актеон — сын бога Аристея, и, разумеется, нам не дано понять божественных коллизий. Нам даны только предположения. С высокой степенью вероятия можно предположить, что в ареале политеистических религий понятия смерти в смысле иудео-христианства или атеистического материализма не существует. В процессе «смерти» сперматический эйдос (у схолиастов latenta forma substantialis ) покидает одну материальную среду и переходит в другую. В случае Актеона эйдос переходит в «царство лунных животных», к числу которых относится олень.
Итак.
Если устранить из понятия «смерть» роковую тягость, миф рассказывает об очередной божественной экспансии в Хаос. Когда Актеона-оленя терзали собаки, капли его крови превратились в бузинные деревья, бузина отличается важными магическими свойствами и непременно входит в состав метаморфотических фильтров. Таковой линии развития Болеслав Лесьмян не придерживается. Его позиция, так сказать, более человеческая: преступление-наказание. Только одной очень красивой строкой Лесьмян оттеняет высокую мистерию события:
Окровавилась вечность о лесную хвою.
Присутствие Дианы по тангенте задело этот мир, окрасив кровью Актеона лесную хвою:
Смерть, затравив псами,
уравняла его с оленем.
Настигла ли Актеона не собственная Актеонова смерть, но чужая, оленья? Да, судя по стихотворению. Лесьмяна интересует миф не в его языческой экспликации, но романтически образно. Мы не можем утверждать, что миф совершенно позитивен и просто фиксирует ситуацию метаморфоз — для подобных утверждений у нас нет онтологических оснований, а главное нет конкретного переживания язычества. В сущности, Актеон знал, что вступает в «запретную зону», в священную рощу Дианы, значит он виновен в любострастии, любопытстве, любознательности: известны другие жертвы подобной индискретности — Луций[1] пострадал весьма аналогично. Кстати говоря, перед сценой превращения Луция в осла, Апулей рассказывает о скульптурной группе «Диана — Актеон»: Диана лишь собралась купаться, но Актеон уже наполовину превращен в оленя — предупреждение, которым Луций напрасно пренебрегает.
Итак.
Почему любопытство, любознательность и вообще резкий эмоциональный дифферент вызывают столь тягостные последствия? У знаменитого трубадура Пейре Видаля (XIII в.) есть баллада такого, примерно, содержания: некто, донельзя голодный после длительных скитаний, встречает стадо овец, разрывает ягненка, пожирает и, убегая от пастуха, превращается в волка. После длительной гонки собаки настигают его и загрызают. В конце баллады Видаль, среди разных толкований, дает и такое: человек суть сфера, и каждое желание должно, так сказать, уравновешиваться контржеланием.
«Почему нельзя снимать покрывало со статуи Изиды?» — так называется текст Людвига Клагеса касательно известной баллады Шиллера. Юноша учится у жрецов Саиса тайному знанию и, нетерпеливый, хочет снять покрывало богини, дабы познать «все». «Что побуждает юношу снять покрывало? Жажда познания или, проще говоря, любопытство. Между жаждой познания и любопытством нет существенного различия. Беспокойство разума рождает и то, и другое, а разум беспокоит все, чем он еще не обладает». Последняя строка баллады Шиллера: «глубокая грусть довела его до ранней могилы». У Фихте сказано: «Философствовать не значит жить, жить не значит философствовать». Клагес обостряет проблему и смысл его книги «Дух против души» таков: познавать — значит убивать жизнь. Более того: в процессе познания свершается двойное убийство: познающий своим анализом убивает объект и, в то же время, этот акт смещает либо вообще уничтожает центр сферы его бытия. Возразят: Актеон, вероятно, не думал «познавать» богиню, а просто остановился завороженный. Но ведь античные боги «не любят» людей в христианском смысле, они иногда по тем или иным причинам посещают людей, принимая тот или иной образ. Актеон не мог подсмотреть богиню «как она есть», это непосильная задача для человеческих глаз. Но девственная Диана ненавидит мужской эротизм и покровительствует партеногенезу. Она превратила Актеона, изменив ход естественной метаморфозы, в подвластного ей зверя, в подвластное ей дерево.
Надо еще учесть иную концепцию человека в античности, что весьма затрудняет любое историческое исследование. Греческий мир оппозиционен нашему вот в каком смысле: греческое миропонимание ориентировано на эйдос и форму, материя не играет практически никакой роли. Человека творит «сперматический эйдос». Эта ось, творящая душу и тело, forma formante, форма формирующая, создает разные миры в разных слоях материи. Эта ось определяет возможную сферу индивидуальной жизни. С другой стороны, на человека действует forma informante, форма информирующая, то есть окружающая среда. Эта самая среда разъедает индивидуальность, замещая оную социальной моделью, соответствующей «духу времени».
Греки делят людей на две более или менее четких категории — свободных и рабов, аристократию и плебс. Происхождение, национальность, раса особой роли не играют, все это категории социальные, зависящие от случайностей материальной манифестации.
Нетрудно здесь распознать идеологию сугубо патриархальную. Афина и Аполлон, защищая Ореста на суде[2], говорят: главное — семя, зерно, земля только питает уже пробужденную жизнь. Отсюда совершенное пренебрежение материей, которая просто расценивается как «чистая потенциальность», игнорация естествознания и презрение к работе. Любопытно: жертвы гнева богов присуждаются в Гадесе к монотонной работе — Сизиф, Окнос, Данаиды. Обычно и неправильно подчеркивается бесцельность и абсурдность их занятий: наказание заключается в длительности срока, поскольку любая работа вообще, легкая или тяжелая, по мнению греков периода патриархата, бесцельна и абсурдна. И всем, кто разделяет подобные воззрения, делать в современном материальном мире нечего.
Эти реминисценции вполне легитимны в пафосе Болеслава Лесьмяна. Здесь нет метафорической идентификации и нет сравнения судьбы лирического «я» и судьбы Актеона. Это концентрация трагического размышления вокруг мифа.
Когда-то я был другим. Лицо еще озарено
Золотым отсветом. Он разгорается
в черных злых ночах.
Я помню озаренные лица прежних братьев,
Тогда я любил мечтать,
Теперь бледнею в присутствии мечты.
Почему? Поэту и вообще артисту нечего делать в мире торгашей и консуматоров, в пространстве, зажатом злой и черной ночью. «В ничтожное время к чему поэт?» (Гельдерлин). И Жак Ривьер в конце книги о Рембо: «В сущности, он научил нас категорической истине: жить в этом мире нельзя». Что это значит в плане предыдущих рассуждений? Решительный приоритет «формы информирующей», подавление индивидуальной парадигмы агрессией социума. Людвиг Клагес в «Космогоническом Эросе» (откуда взят фрагмент о статуе Изиды) говорит: дух (в его трактовке, скорей всего, рацио) уничтожил душу, ныне на месте живых людей — мнимо-живые ларвы.
Так.
Но так ли развивается поэтическая мысль Лесьмяна?
Боже. Я подсмотрел тебя
и с тех пор дух мой гибнет.
Воплощен в человека за это преступление,
Чуждое тело влачу в сиянии Божьего факела,
Погибаю чужой, неприемлемой смертью.
Здесь, очевидно, вопрос не только в ситуации поэта эпохи сугубо антипоэтической и гибельной для живой души. «Боже» стихотворения очень и очень напоминает Бога иудео-христианского, поскольку речь идет о грехе, наказании и смерти, понятиях, чуждых греческой религии. Актеон — герой, и его судьба столь же колоритна, как судьба Геракла или Беллерофонта. При отсутствии антропоцентризма, в мире метаморфоз, миф об Актеоне отчужден от «греха», «падения», от всякого «пессимизма», что безусловно чувствуется в стихотворении Лесьмяна.
Гибну, вброшенный в человеческое тело
как в грубую холстину...
...Это не я — даже в секунду смерти.
В закрытых глазах —
кровавый кошмар оленя.
Напрасно взываю о помощи.
Гибну. Человек.
Бесповоротно. Воплощенное в человека лирическое «я» не видит решительно никаких перспектив. Фиксация и ее производное — безнадежность характеризует новое мировоззрение. Люди уверены: они именно то, за что себя и других принимают, люди «познают» объект с целью выяснения его «постоянной». Но в сущности у монотеистов только одна постоянная — смерть. Как считает, не без оснований, Людвиг Клагес, юноша из баллады Шиллера, подняв покрывало статуи Изиды, обнаружил... смерть. Люди новой эпохи склонны принимать за целое случайную комбинацию фрагментов, идентифицировать имя и носителя имени, сущность и ее субстанцию — дело для греческой религии невозможное. Трагизм стихотворения Лесьмяна объясняется трагизмом монотеистического взгляда, несовпадения двух концепций человека.
Понятно, как во всякой сильной поэзии, здесь таится загадка: кто вброшен, втиснут в человеческое тело, кто это?
Смотреть, созерцать, подсматривать. Эти разные процессы характеризуют людей вообще, глаза в частности. Засада в лесной чащобе, лежание на крыше с биноклем в руках, тайное преследование. Картина Фрагонара «Будуар» посвящена следующему мариводажу: служанка ставит даме клистир, кавалер подсматривает в замочную скважину. Судя по кокетливой улыбке, дама предполагает присутствие кавалера.
Итак.
Многие любят подсматривать, некоторые любят, чтоб за ними подсматривали. Бывают взгляды рассеянные, блуждающие, устремленные в никуда. Подсматривание отличается аналитикой, смещением «я» в сторону желанного объекта до растворения в оном. Сосредоточенность, концентрация, микроскоп, телескоп. Общее воззрение складывается из энного количества частных взглядов, серии взглядов. Взгляд раздевает, проникает, проницает, режет, пилит, сверлит, потом собирает разрозненные фрагменты. Во что? В нечто совершенно непонятное, ибо «энное количество частных взглядов» тяготеет к бесконечности. Дабы познать объект, необходимо окружить его сетью законов, параметров, констант — они оговорены теоретиками, но к реальности отношения не имеют.
Зрение принципиально двойственно. Глаза земного тела, глаза субтильного тела души. Уточним еще раз: неоплатоники и схолиасты различали четыре аспекта души — вегетативный, анимальный, рациональный, небесный. Первые два едины с физической плотью и направляют натуральную телесную функциональность. Сложнее ситуация рационального аспекта, ибо значение слова «рацио» совершенно изменилось в последние века. Закат индивидуального микрокосма обусловил появление социального рацио, более или менее «общечеловеческого», которое вытеснило понятие «рационального аспекта души» и учение о нем. Новая эпоха заменила индивида «индивидуальными особенностями», полагая, что в общем и целом люди устроены одинаково, живут, желают и действуют по законам, присущим данному биологическому виду.
Согласно традиции, экзистенция и судьба индивидуального микрокосма целиком зависит от позиции рационального аспекта души (anima rationalis). Сие определяет не только энтелехию, т. е. возможное совершенство тела, но и взаимосвязь последнего с небесной душой (anima celestis). Индивидуальное рацио свободно выбирает Бога или Маммону, иначе говоря: либо оно служит вегетативно-анимальным интересам земной плоти, либо ищет субтильное тело небесной души. При удаче подобного поиска пробуждаются и раскрываются anima oculum — глаза души. Это решающий момент рационального контакта охемы (субтильного тела души) с телом физическим. Ранее пересечения случались только в «воображении» — так новая эпоха назвала земно-водную сферу микрокосма. Обретенная визуальная двойственность весьма опасно содействует шизофрении, равно как и прочим нарушениям социальной близости. Однако постоянное влияние «формирующего света небесной души» способствует гармонизации индивида и восстановлению «трансцендентального здоровья» (Новалис). Глаза одушевляются gli spiriti del viso — «духами глаз», по выражению Данте. В одноименном стихотворении Вячеслав Иванов так комментирует это трудное понятие:
Они — как горний вкруг души туман,
В их снах правдив явления обман.
И далее:
Они — глядят: молчанье — их завет,
Но в глубях дали видят даль пространней.
Это позволяет представить концепцию «Незнакомки» Александра Блока.
Героиня стихотворения сама по себе загадочна, однако «духи глаз» или «глаза души» поэта творят из нее загадку еще более удивительную и «в глубях дали видят даль пространней»:
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
«Берег очарованный» — пограничье земной и водной стихий. Почему «в их снах правдив явления обман»? Потому что конкретные глаза поэта не уверены в конкретном присутствии «незнакомки». Она «правдива» в глазах души — в пленительной неопределенности акцент присутствия смещается в сторону сна:
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
Обычные глаза пассивны, ибо уверены в независимой данности объектов. Надобно их подсматривать, наблюдать, изучать анализировать, разбирать, снова собирать.
Но.
Согласно традиционной мысли, «анализировать значит растягивать, синтезировать — стягивать» (Новалис). В любом случае цельность объекта не нарушается. Когда глаза души вступают в глаза обычные, свершается медлительный феномен созерцания, павлин, лилия, женщина остаются нетронутыми в композиции своей, созерцательный взгляд старается угадать их суггестии, эманации, реминисценции и утонуть в мире ином.