Вячеслав Иванов. Очарованность Луной

Вячеслав Иванов. Очарованность Луной

Это автор одних из лучших в русской поэзии стихотворений о луне и море, вернее, о необъятной мифологии, которую скрывают данные космические величины: 

      

     Над морем полная луна 

     На пепле сизом небосклона; 

     И с преисполненного лона 

     Катится сонная волна… 

     
 

     Красота четырехстопного ямба здесь не нуждается в холодном анализе вторжения ритма в метр, учете пиррихиев и спондеев в обшей схеме ямба, равно как в новомодной компьютерной характеристике. Старое деление на форму и содержание не даст позитивного результата, за одним исключением: если понимать под формой качественное содержание, то можно попытаться поискать ключ к поэтике Вячеслава Иванова: 

      

     Стихий текучих колыбель, 

     То — мир безжизненно-астральный? 

     Или потоп первоначальный — 

     Земли младенческой купель? 

     
 

     Поэт, одержимый луной, может не стесняться вопросительных знаков, ибо луна — мать вопросов, как солнце — отец ответов. Это, правда, не означает первичности вопроса и вторичности ответа, вообще не имеет отношения к обычному пониманию этой неразлучной пары. Ассонанс, мажор, свет, удовлетворение — вот солнце ответа; диссонанс, минор, ночь, томление — такова луна вопроса. Согласно орфизму, меж солнцем и луной движется таинственная звезда, виноватая в затмении солнца и луны — невидимое тело Диониса, заслоняющее ответность ответа и вопросительность вопроса. Меж этими светилами блуждала душа Вячеслава Иванова до воплощения на земле: 

      

     Мать разрешения ждала, — 

     И вышла из туманной лодки 

     На брег земного бытия 

     Изгнанница душа моя. 

     
 

     Поэт изначально не мог принять плотности материи. В лучшем случае, вещество — нечто тонкое, мглистое, рожденное луной, сопряженное с волной: 

      

     Ночь пряжу прядет из волокон 

     Пронизанной светом волны… 

     …И медлит ворожить на дремлющих купавах 

     Над отуманенной зеркальностью луна. 

      


     В этих пряжах туманной зеркальности царит женщина — абсолютное начало мира, "повелительница богов и людей", как, согласно Геродоту, начертано на покрывале Изиды. Мужчина — начало относительное — обречен в подлунном мире, копаться в плотности материи, изыскивая позитивные отрицания божественного женского абсолюта. В поэме "Младенчество" отец поэта изображен так: 

      

     В уединенный кабинет 

     Он сел, от мира заградился 

     И груду вольнодумных книг 

     Меж Богом и собой воздвиг. 

     
 

     При этом сердце женское он тщился уклонить к безбожью, стараясь донести до матери вдохновенные максимы о величии Чарльза Дарвина. Но увы: 

      

     Апофеоза протоплазм 

     Внушает матери сарказм. 

     "Признать орангутанга братом — 

     Вот вздор!.." Мрачней осенних туч, 

     Он запирается на ключ. 

     
 

     Ночь, молчание, могилы, мерцающий неверный свет — владения луны, которая одновременно Мнемозина. Это одно из главных понятий Вячеслава Иванова: "Мнемозина — Вечная Память: вот другое имя той преемственности общения в духе и силе между живущими и отшедшими, которую мы, люди овеществленного и рассеянного века, чтим под именем духовной культуры, не зная сами религиозных корней этого почитания". 

     Мнемозина — не память в обычном смысле запоминания, удержания, усвоения и не только мать девяти муз, Мнемозина — великая богиня, связующая живых и мертвых, сестра Изиды и Артеми- ды. "Когда мы, — пишет Вячеслав Иванов, — забыв о матерях-причинах, с юношеской и слепой ревностью устремляемся к преследованию односторонне поня- тых, отвлеченных целей и на безименных и сравненных с землею могилах прошлого мечтаем строить заново во имя потомков — мы неправо служим потомкам: и вот подрастает поколение детей и отрицанием упраздняет дело отцов. Но те, кто в живом общении с отшедшими почерпают силу, которую передадут потомкам, и неугасимым поддерживают древний огонь на родовом очаге поколений, — те, кто живут для предков и потомков вместе — суть истинные освободители". Так Вячеслав Иванов, земной человек и философ, разумно рассуждает о "золотой цепи Гомера", о необходимости духовной связи поколений и скорбит о разрыве подобной связи. Но, вообще земной человек, Вячеслав Иванов человек русский, прежде всего. А в стихотворении "Русский ум" о последнем говорится так: 

      

     Он здраво мыслит о земле, 

     В мистической купаясь мгле. 

     
 

     Касательно поэта вторая строка совершенно верна. О земле же Иванов мыслил здраво, как о космическом элементе, но вовсе не в плане практическом. К физической гибели смертных он относился спокойно, порой даже восторженно, ибо смерть освобождает душу. Он даже избегает слово "мертвые", а пишет "отшедшие". Отшедшие куда? 

      

     Всё вперед в бездыханные сени 

     Лунным сном отягченных древес; 

     Всё вперед, где пугливые тени 

     Затаил околдованный лес. 

     
 

     Это стихотворение ("Лунные розы") вдохновлено древним преданием о "Коринфской невесте" в интерпретации Гете. Эпиграф вполне красноречив: "Ах, могила не охлаждает любви!" Напротив. Она слышит его зов, усиленный "золотой луной": 

      

     И сплелись над пустынной могилой, 

     И скользят по сребристым росам — 

     И четой отделясь легкокрылой, 

     Понеслись к усыпленным лесам. 

     
 

     Отшедшим от земли влюбленным смерть представляется поначалу катастрофой: "О, зачем мы бесплотные тени?" Угнетает безвозвратность физических тел, о содроганиях которых осталось настойчивое воспоминание, лишь ненадолго заслоненное экзотикой нездешнего пространства. 

     Зрение и слух меняют параметры медленно, в приближении лунного мира еще различимо знакомое, но странное и чуждое: пение упоенного неживого соловья; главы змей изумрудных; мотыльки, что из роз пьют лунный мед. Влюбленные стремятся "осребренной дорогой всё вперед, где струится луна". В начальном лунном струении разреженность уплотняется, плотность рассеивается, облачная перистость смыкается с перьями лебединого крыла: 

      

     И уже в колыбели зыбучей 

     Спят луга бледноликих лилей, 

     И к луне выплывая текучей, 

     Тают вновь облака лебедей. 

     
 

     Качественно иной мир мягко и повелительно обволакивает влюбленных: слова и названные вещи теряют очертания метонимий, метафор, литот; трансформации легки, как в поэме Овидия: 

      

     И скользит, и на теплые плиты, 

     Отягчась, наступает нога; 

     И чету, мглой лазурной повиты, 

     Лунных роз окружают снега. 

     
 

     Тягость ноги обретена лунной текучестью и снегами лунных роз. Плотское желание розовеет, холодеет, его сгущает "лунной мглы голубой фимиам". Она срывает бледную розу, он прижимает розу к губам и…удивительно: "Страстный яд он лобзаньем впивает", но "Жизнь из уст пьют, зардев, лепестки". Впивая страстный лунный яд, он отдает свою кровь лепесткам: 

      

     И из роз, алой жизнью налитых, 

     Жадно пьет она жаркую кровь: 

     Знойный луч заиграл на ланитах, 

     Перси жжет и волнует любовь… 

     
 

     Поскольку никто, кроме экстатических визионеров и мистиков, не может поведать о любви после смерти, свобода поэтической вариации здесь беспредельна — от холодного тумана до "исступленного ночлега" и пламенной крови. Но стилистическая линия Вячеслава Иванова выдержана четко: это стихотворение о всемогуществе роз, нежели о любви, Луна, холодная, туманная и текучая, взвихрена вакхическим присутствием. Сравним строфу из "Тризны Диониса": 

      

     Сплетались пламенные розы 

     С плющом, отрадой дерзких нег, 

     И на листах, как чьи-то слезы, 

     Дрожа, сверкал алмазный снег… 

     
 

     Это напоминает игру сатиров на античных амфорах, где гибкие возбужденные тела сочетаются с кистями винограда и змеистым плющом. Однако в диони- сийской или лунной вегетации нет роз. Царица цветов чужда этим культам. Поэт вносит в греческую мифологию восточные, христианские или собственные пристрастия, что и понятно: он настойчиво ищет собственное уникальное мировоззрение. После утверждения величия героя он переходит к относительности мужского принципа, к женским приоритетам, к властительности Артемиды и Фетиды: 

      

     Луна течет во сне. О, не дыши — молчи! 

     Пусть дышат и дрожат и шепчутся лучи, 

     Пусть ищут и зовут и в дреме легкоперстой, 

     Как сон, касаются души твоей отверстой. 

     
 

     Мужские принципы слишком жестки и конкретны: главное жизнь и смерть, загадочная необъятность текучего сонного бытия интерпретируется, как правило, крайне примитивно. В данном стихотворении (La luna somnambula) поэт апеллирует к мифу об Эндимионе и его бессмертии. Влюбленный в луну Эндимион не желал остановить своей мужской активности — в результате луна родила четырех сыновей и пятьдесят дочерей. Донельзя утомленная, она погрузила Энди- миона в бесконечный сон бессмертия: 

      

     Спит непробудно мир и лунный ловит сон: 

     Луна зовет; Луну зовет Эндимион 

     Во сне… 

     Пусть соловей один поет разлуку: 

     Он не разбудит чар; он спит и внемлет звуку. 

     
 

     Соловей посвящен богу Пану, его символика прозрачна: земное служение природе, пролонгация рода безразличны. Фаллическое начало соловья — пение — жизнь души, как флейта — жизнь Пана. Соловей поет, но в то же время "спит и внемлет звуку". Эндимион засыпает, но его душа раскрывается, там "дрожит Эолова струна, отзывная Луне". То есть: напряженная душа вне земной активности и пассивности превращается в чистое восприятие — условие для пробуждения полнолуния или совершенной влюбленности Луны: 

      

     Как эхо близкое, душа, отлучена, 

     Таится… 

     Близится, и льнет, и льнет Луна: 

     И, ей отронута, душа звенит, и млеет, 

     И сонный поцелуй, бессонная, лелеет. 

     
 

     Луна лишает душу обостренной определенности поиска, желания, победы и, вместе с тем, негативных последствий удовлетворения или неудачи, которые, накапливаясь, ведут к неизбежной жизненной катастрофе. Чему учит миф об Эндимионе? Дети отличаются субъективными особенностями, не индивидуальностью — этим кошмаром бытия. После рождения, появления из моря необходимо искать луну-сестру. Но где? 

      

     И где те плиты порога? 

     Из аметистовых волн — 

     Детей — нас выплыло много. 

     Чернел колыбельный челн. 

     
 

     Его товарищи "ждали у серой ограды", он случайно ступил "в притвор глубокий" и встретил…Сестру: 

      

     И нити клуб волокнистый — 

     Воздушней, чем может спрясти 

     Луна из мглы волнистой, — 

     Дала и шепнула: "Прости!" 

     
 

     Трудность этого стихотворения ("Сестра") обусловлена трудностью теологического поиска Вячеслава Иванова. Будучи искренним христианином, он, как поэт, не мог не плениться красотой античной мифологии и религии. Но героические мотивы Египта и Греции ему остались чужды. Поначалу он увлекся перипетиями страдающих и умирающих богов — Озириса, Диониса, затем, под несомненным влиянием "вечной женственности" в интерпретации Владимира Соловьева, пришел к выводу о верховной власти в древности "единой мировой богини". Столь ценимая в молодости "сильная мужская индивидуальность" предстала относительной игрушкой в повелительных женских руках. Ницше уступил Бахофену, потом Достоевскому; Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов — старцу Зосиме и Алеше Карамазову. Вот что сказано об индивидууме: 

      

     Вне дышащего бытия 

     Полнощный лед он выбрал в долю: 

     Мятежный, замкнутого Я 

     Самодержавную неволю. 

     
 

     Но человек не виноват в таком положении дел. Неизбежно страдающий, он должен преодолеть искус индивидуальности на пути к свету: 

      

     Язви, живучая змея, 

     Свой хвост, спрягая цель с началом 

     И притязанья бытия 

     Холодным испытуя жалом. 

     
 

     Только святой способен преодолеть подобный искус, да и то с помощью Божьей. Слишком жестока дьявольская метина: 

      

     Ты в плоть мою, Денница, вжег 

     Печать звезды пятиугольной 

     И страстной плотию облек 

     Мой райский крест, 

     мой крест безбольный. 

     
 

     Вячеслав Иванов не признает двойной природы дьявола, о чем говорит даже это слово diabolo (двойной, разделяющий надвое, идущий сразу в двойном направлении). Отец индивидуальности, он уводит от Бога и креста. Страстная плоть — это и есть "печать звезды пятиугольной", символ негативной свободы, которая ведет либо к самоубийству, либо в объятья "блудницы вавилонской", либо к "апофеозу протоплазм". Самое лучшее — вернуться к матери, в мать, но, увы, "колыбельный челн" не может вернуться назад. Остается "ждать у серой ограды", пока гордость, тщеславие, одиночество не приведут…в дьяволову пасть. И спасти способна только сестра божественного милосердия, типа Сони Мармеладовой, если сжалится и подаст "нити клуб волокнистый". Эта нить уведет от проклятой индивидуальности к преображению "колыбельного челна": 

      

     Когда с чела "я есмь" стираю 

     И вижу Бога в небеси, — 

     Встречая челн, плывущий к раю, 

     Любовь поет мне: "ты еси!" 

     
 

     Необходимо уничтожить "я" на пути к Богу. Сестра — Луна, ибо светится отражением Солнца — Христа. Такова христианская теогония Вячеслава Иванова. 

 

tpc: