Маргиналии к проблеме «Иного»
Маргиналии к проблеме «Иного»
Новая эпоха – её начало можно датировать семнадцатым веком - означилась чувством бесцельности и нереальности жизни, «мировой тщеты». Это чувство в наше время только интенсифицировалось, обрело резкие, ядовитые колориты. Причём в подобной интенсификации очень мало повинна современная астрономическая панорама: непредставимые расстояния уходящих в бездонную бездну галактик, земля-скорлупка на волнах бесконечных пространств – все эти фантомы абстрактного мышления редко баламутят сферу чувственного воображения. И, тем не менее, жизнь всё более ощущается нереальной и бесцельной. Жизнь социальная, прежде всего. Можно сказать приблизительно так: человек нереален и бесцелен в меру своей социальности.
Мы, живущие в эпоху матриархата или, точнее, всепоглощающей материальности, низведены до ситуации инфантилов – нам говорят: поступайте так, а не иначе, ходите туда, но не сюда, слушайте это, но не то, думайте так, по-другому опасно; не верят нашему слову, требуя «удостоверение личности», «номерной знак»; выдают нарезанные бумажки, убеждая, что они соответствуют «золотому эквиваленту», но мы никогда не получим за них этот самый эквивалент. Нас считают способными на любую каверзу, любую шалость, любое преступление, а потому беспрекословно рассказывают нам страшные сказки. Это помимо физических средств подавления.
Спросят: кому это нам? Ведь средства подавления и рассказчики тоже относятся к социуму, а правящие группы, понятно, заинтересованы в том, чтобы население (стадо, масса) пребывало в боязливой покорности. Вероятно, так оно и было при сословном устройстве общества, однако сейчас, когда власть не санкционирована свыше, но образуется в социальной среде, положение изменилось – наши правители испытывают страх наравне с нами. Эти правители, которые получили власть в результате плохо предсказуемых социальных сдвигов, ничем, по сути, не отличаются от населения и потому не могут и не умеют организовать номинально подвластную человеческую материю. Поднять, сублимировать, оживить материю направленным порывом удавалось только демиургам и героям, то есть носителям небесной идеи.
Греза о герое сменилась томление по супермену и «сильной руке», желающей и могущей «навести порядок». Но силовые единицы или группы способны лишь на некоторое время благоустроить собственное окружение – прихлебателей, телохранителей, гарем и т.д., причём за счёт менее организованных коллективов. Вряд ли имеет смысл подобные единицы или группы обвинять в распространении лжи, дезинформации, страшных сказок, словом, в изначальной фабрикации нереальности. Столь же нелепо возводить подозрения на секретное «мировое правительство» или сумрачных антропоморфов НЛО. Однако мы твёрдо знаем: пресса, радио, телевидение обманывают нас более или менее регулярно, более или менее нагло. Но, возразят, масс-медиа в свою очередь обманывают представители власти, науки, общественные деятели, публиканы и т.д. Здесь тонкий момент: все эти «представители» сознательно обманывают лишь в мелочах – ради денег, рекламы, славы. Они просто лучше других приспособились к всеобщему климату недоверия, фальсификации, лжи, климату, который незаметно и победительно заполнил цивилизованное пространство. Присутствует ли в подобной атмосфере нереальности нечто, напоминающее реальность, с трудом осязаемая сердцевина? Да, намекают нам, секретные службы знают правду, к примеру, правду о превосходящем всякое воображение оружии массового уничтожения, о секретных контактах мировых лидеров с экипажами НЛО и трагической судьбе нашей планеты приблизительно через сто лет и т.п.
Тайны и тайники, секреты и секретеры, секретики. Современная жизнь немыслима без этого психического инвентаря. Открыватели секретов, обладатели секретов, интимные, семейные, государственные тайны, ребусы, шифры, кроссворды…
Но в нашем транзитном, беспрерывно меняющемся мире это псевдотайны, псевдосекреты.
***
В транзитном, беспрерывно меняющемся мире важны не секреты сами по себе, но варианты обмена этих секретов. Аналогичное верно и касательно других, не менее серьёзных вещей: «В современную эпоху акцент ставится не на ценностях, но на процессе обмена этих ценностей» (Эрих Фромм); не на знаниях, а на обмене информацией; не на личности, а на манипуляции личностью.
Почему секреты, ценности, знания и личности поддаются обмену и манипуляции? Очевидно, в них не ощущается стабильности, лишь в динамике обретают они признаки реальности. Движение, контакты, конфликты, перемещения, становление ради становления, жизнь, беспрерывно провоцируемая…Нет, не беспрерывно: в какой-то момент наступает видимое прекращение движения – смерть. Видимое, поскольку «материя не создаётся и не уничтожается». Процесс гниения, распад телесной субстанции в гумусе, вернее, второй этап распада – сначала было растворение индивида в социуме. Однако у всех этих процессов есть полюса – тепловая смерть, абсолютный ноль, беспредельность ничто. Современная картина мира – странный симбиоз иудео-христианского креационизма и языческого манифестационизма, библейской идеи «ничто» и относительно вечных трансформаций. В принципе, это логическая пролонгация главного христианского парадокса – немыслимого сочетания «творения из ничто и ухода в ничто» с «царствием небесным» и «бессмертием души». Для современного сознания душа есть собирательное наименование эмоциональности, сугубо материальный эпифеномен, принадлежащий разложению аналогично всему телесному. Итак, смерть осталась единственной постоянной и реальной осью бытия – здесь кардинальное отличие позитивизма от любых иных выводов онтологической мысли.
Удивительное понимание смерти как совершенного небытия осталось чуждым античному политеизму – смерть чаще всего трактовалась как внесознательный переход одной жизненной формы в другую, напоминающий нейтральную полосу между ремой и сновидением. Даже злые божества – Сет или Тифон, к примеру, - скорее катализаторы метаморфоз, нежели деструкторы. Что же сохраняется после так называемой смерти? Вечно сущий эйдос, согласно античной мысли, метафизический принцип космоса, равно как любого объекта в этом космосе. Однако более или менее точное определение данного понятия весьма затруднительно – неопифагорейцы, стоики, неоплатоники трактуют его по-разному. И всё же в интерпретациях эйдоса присутствует общий момент: эйдосу присуща аутогенная, ничем не спровоцированная активность и способность выбора адекватной материи. При своём прохождении через небесные сферы и подлунные космические элементы (огонь, воздух, земля, вода) эйдос превращается либо в платонову «идею», либо в «огненную пневму», «квинтэссенцию», «сперматический логос», согласно воззрениям стоиков и неоплатоников. Здесь мы имеем дело не с креативной, а с прокреативной теорией мироздания – эйдосы, истекающие, эманирующие от полноты непознаваемого «первоединого», в известном смысле «оплодотворяют» страждущую материю, актуализируя её потенциальные возможности. Фаллическая суть подобного процесса очевидна. И очевидно также, что по мере удаления от «первоединого» эйдосы теряют свою силу, свой «формирующий свет», распыляясь, растворяясь в материальной тьме. Таким образом создаётся эманационная иерархия духовных, душевных и телесных сущностей. Контакты эйдоса и материи до крайности сложны и разноплановы: в зависимости от своей энергии эйдос преобразует, организует либо оплодотворяет материю, порождая собственное отражение – эйдолон.
Весьма любопытный момент: теория эйдетических эманаций, развиваясь с первых веков и до семнадцатого века включительно, очень мало занималась проблемами материи. Для Плотина материя – бесконечная неопределённость, субстрат изменений, для Эриугена – «capacitas formarum» (способность принимать формы).
Материя, в известном смысле, «зло», поскольку поглощает и уничтожает эйдосы. Это начало страдательное, коему присущи лишенность, поглощение, втягивание, усвоение, память, отражательность. Благодаря последнему свойству она есть «матрица», производящая имитации, копии, эрзацы. В ней нечего познавать, изучение материи грозит распадом познающего мозга в бесконечной делимости, тем более что подобное изучение – только эфемерная теоретическая проекция.
Здесь налицо сугубо патриархальная идеология. Такая модель весьма универсальна и, так или иначе, проступает в любой философии, признающей божественное участие в создании или организации космоса. Неоплатоники, в общем и целом придерживались схемы платонова «Парменида», каждый по-своему комментировали восемь онтологических гипотез об эманациях «сверхсущего первоединого» в «ином». Четыре гипотезы структурируют космос с учётом этого «первоединого», другие четыре – при отрицании оного. Итак: «первоединое» «ум» (интеллект), «душа», «материальные эйдосы» (эйдетическая материя). Таковы эманации «первоединого» на пути в «иное». Понятно, как надо расценивать «иное»: это все более стойкое сопротивление «формирующему свету», плотность материи, все менее жаждущей эйдосов, тьма, хаос. В известном смысле (ибо подобные сравнения требуют осторожности) неоплатонизм напоминает индийскую систему «санкхья», пожалуй, уступая оной в категоричности. Pracriti – первичная субстанция – тотальна, её двадцать четыре модификации (tattwas) создают манифестированный мир. Даже buddhi (чистый интеллект) не более чем модификация pracriti. Но любые эти реальности, как материальные, так и психические, совершенно иллюзорны до участия purusha. Это начало (двадцать пятая, независимая tattwa) мыслится мужским, но трансцендентально мужским, весьма отдалённо напоминающим «сверхсущее первоединое». Purusha не сопричастен бесконечно изменчивым творениям pracriti, от purusha не исходят сперматические эманации, к нему возможно приобщиться лишь на пути активного познания. В системе «санкхья» обычный мужской принцип считается лунным и получает свет и жизнь от женского, интенсивно-солнечного. Женщина заставляет биться мужское сердце, объекты побуждают мужской разум к изучению своих беспрерывных изменений, не даваясь в сеть мужских фиксированных понятий.
***
Несмотря на те или иные аналогии, неоплатонизм и санкхья резко отличаются в трактовке материи, хотя позиции удивительно схожи: неоплатоники не желают познавать материю, ибо «там нечего познавать», философы санкхья уклоняются от изучения материи, поскольку она жива, интеллектуальна и – более того – даёт свет темному разуму человеческому. Действительно: каким образом луна может познавать солнце? Напротив, надо подготовить душу и разум, усвоить законы восприятия – и тогда pracriti, возможно, доверит кое-что…материалисту. Но человек духа должен искать purusha, метафизический принцип бытия, дабы выйти из сонма иллюзий навстречу истинной реальности. Отсюда пассивность по отношению к внешнему миру и уклонение от познавательно-прогрессивных обязанностей. Надо поначалу, посредством суровой, иногда жестокой мистической практики, выйти из перипетий и переплетений метаморфоз pracriti, а затем уже…думать.
Ситуация purusha динамически сложна и не постигается дискурсивным мышлением. Несмотря на свою трансцендентность, purusha, тем не менее, остаётся модификацией pracriti, «двадцать пятой, независимой tattwa». Здесь, в любом случае, нет речи об антагонистической противопоставленности «единого», в его ипостаси первопринципа или фаллического демиурга, «иному», зловещим безднам материи, «райху матерей». Правда, этот самый антагонизм в разных школах неоплатонизма интерпретируется по-разному. Плотин, к примеру, вообще отрицает автономность зла, акцентируя страдательность материи: «Не существует парадигмы зла. Нужда, лишённость (privatio), дефекты рождают зло. Таковым следует назвать страсть материи, её голод, её томление по форме». Аналогичным образом тьмы взыскует света, мрамор – резца скульптора, женщина – мужчины, неведенье – знания. Так ли? Нет, вопрос куда сложней, полагали христианские неоплатоники; грехопадение увлекло всю природу, и хотя степени падения различны, чёткая их детерминация не представляется вероятной. После изгнания из рая (ипостась первоединого) все природные сущности осознали собственную дизъюнкцию и, теряя искру за искрой божественный свет, предались суетному и суетливому размножению не только в прямом, но и любом ином смысле. Что такое беспрерывное расширение сфер деятельности, постоянная борьба за выживание, вражда, агрессивная аналитика и насильственный синтез, что это такое как не размножение? Сколь бы гармонична ни была какая-либо телесно-душевно-духовная композиция, она – только тень «сверхсущего первоединого», а потому доступна той или иной диссолюции. Николай Кузанский в книге «О предположениях» так характеризует процесс: «Нисхождение единства в иное означает переход неделимого в делимое, переход от нетленности к тленности, от бессмертия к смертности, от неизменности к изменчивости…света во тьму, духа в тело и т.д.». У Кузанского единство господствует в «высшем мире», присутствует в «среднем» и едва ощущается в «низшем мире», где «…неделимость вырождается в делимость. Единство неделимой формы следует за делимой природой…Постоянство существует в непостоянстве, бессмертие – в смертности, акт – в потенции, мужское начало – в женском». До этого момента трактовка Кузанского вполне соответствует воззрениям языческих неоплатоников, так как последние четыре гипотезы «Парменида» характеризуют ситуацию «иного» вне всякого влияния «единого»: эйдос теряют силу и гибнут в хищной беспредельности материи, «формирующий свет» распадается во тьме. Однако подобная панорама неудовлетворительна, ибо не объясняет существования космоса как более или менее стабильного целого. В самом деле: какой резон трансцендентальному метафизическому принципу, «сверхсущему первоединому» распространяться в ином? Ответить на сей вопрос, разумеется, невозможно, поскольку сам факт манифестации космоса заставляет предполагать метафизическую основу. Полнота (poros) автономно созревающего плода фаллически низвергается, оплодотворяя страждущую материю сперматическими эйдосами, - такова мысль знаменитого стоика Посидония. Демиурги своеобразно и периодически организуют окружающий дисконтинуум – подобный процесс восстанавливает против них силы хаоса и тьмы. Эти демиурги-эйдосы, которые поначалу пребывают в максимальной близости к «сверхсущему первоединому», в своей цивилизаторской борьбе постепенно теряют энергию, превращаясь в демонов, героев, людей, зверей, затем в священны потоки, горы, деревья, камни. Путь эйдоса «меридионален», и его манифестации зависят от особенностей воспринимающей материи.
Однако эта динамическая диалектика подразумевает эротическое проникновение «единого» в «иное», известное насилие над «иным», подчинение и трансформацию «иного». Языческая теогония отличается напряжённостью, эротизмом, драматизмом, но там нет речи о любви. Боги могут порой проявлять милость к людям, люди могут уповать на богов, но «взаимной любви» в таких отношениях не случается. Эта совершенно новая психическая атмосфера чужда язычеству. Богосыновство, Христос-Логос понятны языческой мысли, но «Бог есть любовь…» - нелепость, абсурд. Это нечто уникальное, новое, привнесённое христианством. «Чем больше едина и совершенна форма, - пишет Кузанский, - тем больше её переход в иное есть обратное движение иного в форму». Обратное движение, обратная связь, arane, взаимная любовь Бога и людей. Кузанский это изобразил графически в виде фигуры, которую он назвал «Парадигмой»: два равнобедренных треугольника входят друг в друга, касаясь вершинами оснований, - взаимопроникновение света и тьмы, формы и материи. Как далеко от теорий языческих неоплатоников! Там, где иссякает активность эйдоса (идеи, принципа), начинается, лишенный всяких законов, хаотический режим иного, жизнь совершенно иллюзорная, агрессивная, сновидческая. Прокл и его ученики вообще отказывались рассматривать последние четыре гипотезы «Парменида» о подобном режиме.
Весьма универсальная фигура «Парадигмы» допускает много интерпретаций. Остановимся на одной: активность Христа, формирующего света, вызывает реакцию, отраженный свет. Христос не подчиняет, не организует агрессивно и властно человеческое «иное», но пробуждает любовь, добровольную самоотдачу. Он жертвует «верхним небом», но и люди должны пожертвовать жадными телесными инстинктами, - цель: божественное и человеческое соединяются в «среднем небе» или «царствии небесном». Более того, по мысли Оригена и его последователей не только люди, но и вся природа должна формализовано обновиться, ибо Христос – всеобщий Спаситель. Эта мысль дала рождение специфически христианской алхимии, где Христос – всеобщий Спаситель. Эта мысль дала рождение специфически христианской алхимии, где Христос – философский камень, останавливающий инволюцию космоса. Легитимна ли эта мысль?
Да, если предположить, что разумная, закономерная, но неуверенная материя постоянно колеблется между небом и хаотической (инфернальной) бездной, хотя и жаждет сублимации в сердце своём. Ведь говорили же некоторые алхимики, что простые металлы или горный хрусталь ещё «не дозрели» до состояния золота или алмаза. В таком случае, космос – живой организм и жизнью обязан своему метафизическому принципу. Но тут вот в чём проблема: в силу своей метафизичности этот принцип, или «сверхсущее первоединое», отделён от манифестированного мира нейтральной, абсолютно непознаваемой зоной. Эманации «первоединого» (божественные эйдосы) могут пересекать эту зону и контактировать с любыми сущностями манифестированного мира, однако обратный процесс возможен только мистериальным путём. Это означает, что любая, сколь угодно умная, «часть» способна познать «целое», то есть идею организации организма, только соединяясь с этим «целым». Любые другие отношения страстны, конфликты и ведут к распаду. Это доказывает, что христианство есть тайное учение, доступное немногим посвящённым, а не религия в обычном смысле. В последнем случае она неизбежно распадается на десятки ревнивых конфессий. «Целое, из которого состоит организм, - писал А.Ф.Лосев, - есть идея и принцип организации организма: если этого принципа нет, и если он уходит из организма, то организм разваливается на отдельные, уже не органические части, не имеющие отношения одна к другой».
***
Надо оговориться: утрата метафизического принципа означает утрату органической организации, самостоятельной динамики, энтелехии, но вовсе не смерть – просто жизнь продолжается по инерции, всё более ограничиваясь материальным субстратом. Эта так называемая жизнь характеризуется «умножением» (multiplicario), лишенностью (privatio) и, соответственно, тенденциями захвата, уничтожения, консумации. И поскольку любая композиция должна иметь хоть какой-нибудь центр, нечто подобное, имитацию ищут в той или иной внешней данности. Центром выбирается религиозная, идеологическая, художественная концепция, специальность, семья и т.д. Но все это падучие звёзды, блуждающие огни, подчеркивающие своей транзитностью отсутствие постоянного центра. И к тому же: любой придуманный, воспринимаемый или представляемый центр довольно быстро осваивается и становится частью вновь тяготеющего к распаду целого. «Смысл» жизни располагается вне земной жизни и связан с интеллектуальной активностью метафизического принципа. Никакое рацио не способно его определить, его распознают духовным предчувствием, интеллектуальной интуицией. Это решающий момент, по которому сейчас, в новое время, возможно предположить относительную правоту языческого или христианского неоплатонизма. Согласно языческому воззрению (Прокл, Дамаскин, Присциан) в эманациях «первоединого» разорвалась связь «интеллекта» (духа) и «мировой души», что отразилось в «распре богов» (Троянская война) или «борьбе демиургов» (синкретизм языческих культов первых веков). С другой стороны, парадоксальное явление Христа (воплощение метафизического центра) привело к результату весьма аналогичному: Голгофа разорвала связь Бога и его воплощения.
Что же получилось в новую эпоху? Странный симбиоз абстрактного общечеловека с приземлённым платонизмом. Цифровой метод эманаций, полностью отделенный от «первоединого» и лишенный небесной основы (число – сверхсущая единица, - писал Прокл), был спроецирован на беспрерывную изменчивость материи не ради познания (познавать её можно бесконечно), а, скорее, ради целесообразного преобразования. Это направленная, время от времени корректирующая параметры идеализации «иного», но идеализация, образованная «объективными данными сознания». (Здесь, вероятно, следует возразить Людвигу Клагесу, главные положения которого, на наш взгляд, вполне легитимны. Клагес в своей теории антагонизма «духа» и «души» зачастую идентифицируют активность духа с деятельностью индивидуального «я» и рационального сознания. Но последнее, скорее, отличается универсальным характером и потому представляет не индивида, но абстрактного общечеловека). Между индивидом и социумом шла жестокая борьба во времена ренессанса и постренессанса, и эта борьба закончилась в восемнадцатом веке решительной победой социума. Результат отразился, прежде всего, на концепциях исчисления, измерения, взвешивания. Если ранее учитывались отношения индивида, группы, общины с той или иной средой обитания, то постепенно подобные различия стёрлись и вычислительные методы обрели сравнительно одинаковые эквиваленты. Это произошло в силу стандартизации человеческих целей, влечений и страхов, нарастания торгово-промышленных приоритетов и многих других причин.
Рудольф Касснер в эссе о Дидро проследил закономерность перехода «человека риторического» в абстрактного общечеловека. Люди «риторические» (к примеру, Людовик XIV, Кромвель Густав Адольф) обожают масштабы, выспренние афоризмы, которые клеймом врезаются в историческую персону, грандиозные жесты, высокого накала пафос героев Расина. Они ещё внушительно эмоциональны и редко прибегают к большим цифрам (миллионы, человечество и т.п.). Это станет привилегией объективистов, энциклопедистов, деятелей французской революции. Что такое «объективность»? Есть ли это судебное «выслушивание обеих сторон с целью…», или подавление личных импульсов ради «всестороннего изучения объекта»? – скажем, голодный субъект анализирует волокнистую и клеточную структуру жареного мяса. Или это военная хитрость, уловка птицелова? Нет, разумеется. В политике, естествознании, этике это позиция абстрактного общечеловека, какого-то сконструированного Адама Кадмона. Объективист всегда в центре, в равноценности объектов изучения и обсуждения. Гете писал в «Сентенциях в прозе»: «Математика напоминает красноречие. И там и там ценится только форма, содержание безразлично. Считает математик пфенниги или гинеи, защищает ритор истинное или лживое, для того и другого это совершенно равноценно». Это равенство, равнодольность, равноценность – следствие механического антропоцентризма, не имеющего никаких точек совпадения с идеей микрокосмоса Мирандоло или Парацельса. Абстрактная, антропоморфная копия «первоединого» присвоила его прерогативы. Это в принципе не относится ни к язычеству, ни к христианству. Языческие демиурги организуют мир эротический – целенаправленно: соединяясь со стихийными духами, анималами, растениями, людьми, пронизывая материю божественными эманациями, они образуют в хаосе метаморфоз тот или иной специфический ареал. Христианские теологи рассчитывают – примером тому фигура «Парадигмы» - на благожелательную реакцию «иного» касательно Логоса. В том и в другом случае (разница лишь в степени) материальная субстанция – нечто живое, своенравное, самостоятельное, многообразно качественное. Как сказано у Парацельса в книге «Парамирум»: «Мир, природа – единое целое, организм, где все вещи соответствуют друг другу и соотносятся между собой. Нет ничего мёртвого, весь мир проявляется грандиозным живым существом. Нет ничего телесного, что не содержало бы духовного в себе, нет ничего, что не таило бы в себе жизни…И нет смерти в природе, а есть только возвращение той или иной сущности в тело истинной матери – растворение первого рождения и начало становления новой натуры».
Социум в идеалах абстрактного общечеловека рассматривает «иное» как свою естественную добычу и принимает природу за полигон агрессивной прагматики. Вряд ли неоплатоники могли предполагать, что на границе «иного» (пятая гипотеза Парменида), где прекращается влияние «первоединого», возникнет человеческая схема, среднестатистическое нечто, составленное из наиболее часто встречающихся «достоинств» и «пороков» и заменяющее Бога и богов. Однако желанная прогрессивная ректификация антропоцентрической конструкции, созданной в XVIII-XIX веках, не очень-то удалась, что сегодня очевидно. Современная ситуация весьма похожа на ситуацию «дискретно-сложной чувственной материи» или «беспрерывного умножения диспаратных качеств» восьмой гипотезы (Дамаскин, Плутарх Афинский). В самом деле: идея человека потеряна, однако люди невиданно размножаются; идея знания потеряна – количество информации все возрастает; идея наслаждения распылилась на сотни мелких, легко удовлетворимых желаний. При отсутствии метафизического принципа, полярной оси бытия, жизнь раскачивается и барахтается в дурной невесомости, в лихорадочном поиске твёрдой почвы, которую ищут почему-то в будущем, надеясь сложить из бесконечных минусов настоящего грандиозный плюс…когда-нибудь. А что остаётся делать, если прошлого нет. Прошлое надо не изучать, но чувствовать, как листик генеалогического древа чувствует корни. Изучая «прошлое вообще», то есть историю, всегда найдёшь оправдание любой мысли, любому поступку. К тому же сейчас история трактуется, прежде всего, с точки зрения социальной. Современный человек, созерцая прошлое с вершины современного комфорта и образования, не может, зачастую, сдержать снисходительной улыбки, поскольку, в отличие от античной, современная диалектика полагает синтез выше тезы и антитезы, а потому отбрасывает всякую предыдущую ступень. Большинство историков, признавая определенные успехи предков в теологии, искусстве, ремеслах, относится к этим предкам с дружелюбным высокомерием: натуральная магия – детство медицины, алхимия – детство химии, астрология – детство астрономии. Более того: считая современное социальное положение довольно гуманным и пристойным, а современную науку – эталоном знания, они недопустимо обобщают и преувеличивают негативные исторические реалии. Действия инквизиции, к примеру. За триста лет активности инквизиции на кострах и в застенках погибло около двухсот тысяч человек. Факт бесспорно трагичный, особенно если учесть мнение позитивистов о колдовстве и чёрной магии. Но всё же сравнительно с экзекуциями новой эпохи это просто смехотворно.
Но всё же, несмотря на мнения историков, существование в условиях «дискретно-сложной чувственной материи», в транзитно-изменчивой пестроте трудно назвать реальным. Только удары, катастрофы, взрывы, судороги спасают от быстрого погружения в грядущий наркотический сон, «в сновидческие и теневые образы» (восьмая гипотеза по Плутарху Афинскому). В конце двадцатых годов Людвиг Клагес писал касательно восточной и западной позиций при взгляде на действительность: «Утомительная череда исчезновений и рождений, понятно, не райская гипотеза, но это куда предпочтительней чудовищной оргии уничтожения в последнем акте драмы, называемой духовным развитием или даже прогрессом человечества…»Цивилизованный» и «нравственный» европеец убеждается в этом, наблюдая жизнь тех восточных народов и туземных племён, которых он ещё не окончательно отравил сифилисом, расстрелял картечью, обескровил вампирическим трудом («Основы изучения характера»).
Такова ситуация в режиме «иного» вне озарения и напряженности «первоединого» Правда, неоплатоников нельзя именовать зловещими птицами, поскольку они не признают хронологического времени, теории исторических циклов и конца света. И, однако, при взгляде на современную панораму вполне можно предположить, что «царство количества» имеет неплохие шансы раствориться во вселенной кошмарных сновидений.