Пьяные женщины и прочее

Пьяные женщины и прочее

 

Ситуация четырех космических стихий дает возможность считать средоточием земной жизни свободу сколь угодно субтильного огня, средоточием смерти — концентрацию беззвездной ночи до сколь угодно неподвижной кристаллизации черного льда. Эти крайние оппозиции способно разрешить только сверхъестественное вмешательство — такой вывод следует из мифа о кадуцее.

Две змеи безобразно и беспощадно боролись на дороге, пока Аполлон не бросил на них золотой жезл, вокруг коего они мирно переплелись.

Но.

Над новой эпохой тяжкой тучей нависли слова Хайдеггера: «Отсутствие Бога означает, что никакой Бог не ориентирует видимо и ясно людей и вещи на себя и не направляет, исходя из такой ориентации, историю мира и пребывание человека в этой истории. Но еще худшее означает отсутствие Бога. Не только боги и Бог исчезли, но и божественное сияние погасло в истории мира».

Крайние оппозиции — жизнь и смерть, движение и неподвижность, изобилие и лишенность несводимы к единству, меж ними вероятны только усталые перемирия и компромиссы, ибо закон мира сего in bello non in pace, война, скрытая или явная без всякого «мирного урегулирования».

 

О безумие большого города, вечером

 Жалкие деревья у черной стены,

В серебряной маске сверкает глазами Зло,

Свет магнитным бичом гонит

цементную ночь;

Расползается гул вечерних колоколов,

Шлюха в ледяных судорогах рожает

мертвого ребенка,

Хлещет лбы одержимых бешеный Божий гнев.

Пурпурная проказа. Голод разъедает

зеленые глаза.

О ужасный хохот золота...

 

Стихотворение называется «К тем, кто молчит» и, очевидно, имеет в виду мертвых, немых, потрясенных технизированным кошмаром новых городов. Но, тем не менее, со времен Данте поэт остается, в известной степени, экскурсантом — Георга Тракля может ошеломлять современное положение дел, однако его поэтическое усилие направлено на преодоление своих социально человеческих эмоций. Сверкание, смех, гнев, пурпур, золото — вторжение огненной стихии в пустыню мрака и смерти. Поэзия Георга Тракля отличается напряженностью подобных столкновений. Сущность человека он понимает так:

 

О распадная структура человека,

Соединенная из холодного металла,

Ночи, ужаса потонувших лесов

И раскаленной ярости зверя...

 

Поэзия энергичной суггестии. Человек здесь собран из намеренных компонентов, поскольку металл не всегда холоден, подводные леса не всегда ужасны, зверь не всегда яростен. Только ночь осталась без эпитетов.

Слишком романтично, слишком эффектно для нынешней вялотекущей крови. Подобная структура человека встречается разве что на киноэкране, где обездоленному зрителю, лишенному шикарных красавиц, чемоданов с деньгами, смертельного риска, впрыскивают очередную инъекцию адреналина.

Смерть неустанно прогрессирует. Давить и сжигать непокорную кровь бунтарей танками и напалмом — вчерашний день. Надлежит привести человеческую массу к общему знаменателю и гасить огонь в крови на биологическом уровне. Посему из напитков изымают алкоголь, кофеин и теин, из табака никотин, а продукты снабжают «наполнителями» и консервантами, дабы устранить вкус и питательность. Это прямое следствие гуманного и позитивистского низведения разнообразия людей и этносов на уровень «всеобщего человека», столь же теоретического, как «растение», «зверь», «камень».

Проверим ход наших рассуждений. Материя, материальный, материализм, что сие ныне означает? Электроны, нейтроны, протоны, нейроны, химеры бесконечности. Материя, множество значений. Материя современной микрофизики имеет мало общего с материей позитивистов девятнадцатого века, ничего общего с материей схолиастов и совершенно чужда материи Аристотеля и неоплатоников. Космогония четырех элементов здесь также не причем.

Земля — круглая пылинка на периферии одной из бесчисленных галактик — никакой «великой матерью» быть не может. Эту роль ныне играет вселенская ночь с ее ледяным вакуумом, капризами гравитации, веществом и антивеществом. Подобный «частный случай фантастического» или «научная картина мироздания» получили признание из-за привычного представления о тесной связи науки и техники. Последняя, однако, создана руками практиков и ремесленников при минимальном математическом аппарате.

Вряд ли одинокие и гениальные позитивисты, начиная с Галилея и Декарта, смогли столь лихо перевернуть мозги человеческие, чтобы люди забыли великую мать. Скорее, виноваты здесь именно техники и ремесленники — «выходцы из народных масс». У портного, вероятно, дрожали руки, когда он примерял лиф да платье на корпус дамы, лесорубу поначалу жалко было убивать беззащитное дерево, кузнецу было не по себе от криков раскаленного металла. Затем портной решил: вожделение мешает работе, все это недурно в постели, а сейчас надо бесстрастным сантиметром зафиксировать плечи, грудь, бедра, иначе какое к черту платье. Аналогичное возможно приходило в голову лесорубу и кузнецу. Далее процесс дифференциации взялся и за самого мастера: ночью я супруг, утром — отец, днем — работник, вечером — компанейский друг...

Он забывал землю-мать, небо-отца, ибо ремеслом можно заниматься сиротой, бобылем и где угодно. Ремесленник, цеховой работник, фабричный рабочий.

Такова одна из причин уничтожения этноса и его превращения в народ, население, массу.

Каждый этнос порожден своей великой матерью. У греков — Гея, у египтян — Изида, у кельтов — Гвенда, у германцев — Фрейя и т. д. Это определяет специфику жизненного пространства, почву, минералы, металлы, фауну и флору. Если верна мифо-религиозная гипотеза о человеке — медиаторе меж небом и землей, то необходимо признать наличие небесного отца. В противном случае легитимно «одноразовое» явление человека и древнее сравнение «люди — листья» со всеми его коннотациями и ассоциациями устраняет сперматический эйдос, огненную пневму и прочие понятия такого рода.

Мать-земля способна обойтись собственными фаллическими компонентами для зачатия и пролонгации жизни. Но поскольку она принципиально репродуктивна, ее фаллические силы сравнительно быстро истощаются и, в конце концов, производят лишь слабые копии изначальных видов.

Немыслимо представить землю вне остальных элементов, коих она притягивает активно или менее активно. Это притяжение ослаблено у номадов, усилено у племен оседлых. Но любой этнос, кочевой или оседлый, основан на магико-эротико-героическом освоении пространства замкнутого или свободного, любой этнос игнорирует смерть как предел бытия.

Далее. Каждая мать-земля, северная или южная, западная или восточная, хочет небо-отца в разной интенсивности. Земля вольно дышит, раскидывается, солнечное небо приближается, жадно пьет реки и озера, облака бледнеют, розовеют, густеют, молнии, громы, бешеный ливень, плодотворный дождь. В криках, шипении, клекоте, уханьи, хрипах, напевных шелестах смыкаются земля и небо, любовная полифония расплывается, распадается в родные языки растений, зверей, людей. Этнос отлично знает первозданную вторичность самца — сперма возникает от грудного молока. Только потом, после инициации огнем он отделяется от нее и становится мужчиной, то есть героем.

Когда выбирают место для поселения, ищут центр будущего очага, итифаллический камень (символ Гермеса у греков, Стрибога у славян). Затем хранительницы огня окружают центр каменным кругом. На первом огне сжигают волосы от дедовой бороды, вносят в комнату веник, на дворе оставляют метлу. На новоселье перед веником ставят вино, перед метлой молоко, на седьмой день после новоселья справляют свадьбу веника и метлы. Магия веток, прутьев, колосьев, травы, волос преимущественна в оседлом этносе.

Уход ремесленников еще не столь страшен для крайне живучего оседлого этноса, даже иностранное завоевание не столь трагично: жестокость и насилие — атрибуты не ведающей морали матери-земли. Истинное бедствие — приход чуждых богов, чуждой религии. Такие боги всегда патриархальны и всегда стремятся заменить родину каким-нибудь «отечеством». И поскольку мужчина вопросительный знак суть, адепты и жрецы этих богов тут же начинают строить «новый мир». Зачем магии растений, Мокош, Морене, матушке Среде, зачем стране репы, свеклы, калины и рябины иностранный бог с его финиками, смоквами, грецкими орехами? Более того: зачем материнскому этносу вещать о трансцендентном божестве, наказании за грехи, спасении души? Трансцендентность — изоляция неба от земли, выделения «царствия небесного» в особую умозрительную область, доступную только видениям святых.

В проблематике язычества над небом земли, воды, воздуха и огня раскинуто небо луны и еще дальше — таинственное небо солнца. Многоцветие солнечных лучей пронизывает все сферы и рождает в крови пурпурный фермент (греческий «ios»). Отсюда «интуиция сердца», что различает резонансы и магические соответствия вещей и понятий иногда совсем несхожих. Следующие, например, данности образуют магические контакты и ориентиры: халцедон, скорпион, сасафрасс, лунный ущерб, мрачное предчувствие, печень волка, морской конек, соучастник, стрела на тетиве. Данности, по видимости разрозненные, объединяет квинтэссенциальная линия. Это, вероятно, разумел Новалис в известном фрагменте: «Любая линия есть мировая ось». Подобную линию концентров и границ определенной магической активности и находит «интуиция сердца».

Солнце далеко, но достижимо. В каждом этносе океан, землю и небо соединяют срединные божества. Они внушают экстаз, они познаются экстазом и пробуждают в крови пурпурный фермент. В мистерии Диониса радикальное опьянение лечит и освобождает.

Наша кровь пропитана инстинктами, страстями и суевериями, одним словом, наивным язычеством. Монотеистические религии призваны все это искоренить. До природы им дела нет. Природа — охотничье угодье хищной научной мысли.

Язычество соединяет камни и металлы, растения, зверей и людей, небо и землю силой космогонического Эроса. Магия это эротика, магия — знание притяжений и отталкиваний: аметист любит звезду Беттельгейзе, белый коралл страшится «Волос Вероники». Богами санкционированы любые человеческие действия, развлечения, преступления. Однако надобно быть достойными богов. Вора судят за неловкость, убийцу —за трусость или жестокость, ибо они позорят своих небесных покровителей. Но единственный бог, с которым греческий полис так и не сумел поладить, — Дионис, творец виноградной лозы.

Дионис, прежде всего, бог женщин, свободных от материнства, семьи и домашнего очага. Он — мистериальное божество пьяных женщин.

Первое представление о дионисийских женщинах в греческой поэзии — стремительное бегство от законодателя Ликурга[1]. В ужасе бросают они сакральные тирсы и сосуды и помышляют лишь о спасении. Отчаянье и страх вполне обоснованы — сам Дионис бежит неудержимо и бросается в морскую глубину. Содержание мифа культово интерпретируется на празднестве агрионий: жрец яростно преследует женщин и каждую настигнутую ударяет мечом[2].

Так входит смерть в пространство «расточителя восторгов» и «донатора богатств». Дионис — страдающий и умирающий бог — в славе своего молодого величия должен погибнуть от агрессии могущественных врагов. И в Дельфах была его могила. И его спутницы, зачарованные вечной весной, погибают насильственной смертью.

Миф знает о трагизме судьбы, культ его выражает. Это не случайная и не злая судьба. Из дикого, напряженного безумия вырастает безжалостная необходимость. Дионис не только фасцинирует, но и ужасает, и сам становится жертвой ужаса. Зловещая, творящая безумие истина проступает не только в его агрессии, но и в его страданиях. В знаменитом мифе о его гибели он — Загреос, «великий охотник», сам превращается в затравленного зверя. Его — кровожадного, раздирающего, самого разрывают на куски. За преследованиями, страданиями, смертью его спутниц встает тень их собственных чудовищных злодеяний. Рассказ о беспощадном нападении на женщин в праздник агрионий сразу напоминает неутолимую жажду крови дочерей Миниаса. Они игнорировали зов Диониса, прилежно занимались домашней работой и поджидали возвращения супругов. И тогда обрушился на них дивный, божественный кошмар и бросили они жребий касательно своих маленьких сыновей. Жребий указал на сына Левкиппы, и три дочери Миниаса жадно его пожрали. Неукротимая жестокость женщин, до той поры добродетельных и верных материнскому долгу, послана за пренебрежение к божественному призыву. Но подобного объяснения, как верно заметил Велькер[3], недостаточно. Взрывы безумия свойственны дионисизму, равно как фасцинация любви, восторга и кровожадности. Бог наполняет молоком груди менад, менады кормят детенышей диких зверей, но вполне способны разорвать их ногтями и зубами.

Дионису не воздали почестей в Аргосе. Результат: женщины впали в делириум и пожрали собственных детей[4]. В данном случае тоже логично предположить божественное возмездие. Бог, наказуя столь кошмарно, обнажает ужас своего бытия. Жестокость, бешенство, ярость порой обращаются против него самого. По Ноннию[5] Аура, возлюбленная Диониса, убила и съела собственного ребенка.

Жестокость вопиет из культа и мифа. Очевидно: беспредельное, где кипит хмель жизни, угрожает опьянением, распадом, уничтожением. Мы распознаем в страдании, преследовании, уничтожении спутниц Диониса и самого бога — судьбу порожденную их собственной жестокостью. Много воспоминаний сохранилось об их кровавых подвигах. Прокна с помощью своей сестры Филомелы зарезала собственного сынка и предложила супругу на обед: за трапезу сию их преследовали топорами и мечами[6]. Этот день регулярно отмечался оргиастическим дионисийским празднеством.

Миф о гибели Пентея: родная мать разорвала сына в клочья. В «Ленах» Теокрита три сестры убили и разрезали слишком любопытного юнца (одна из сестер — его мать).

Дионисийские женщины занимаются не только детьми человеческими. С Дионисом ворвался дух первобытной вселенной и обусловил дикое счастье в чащобах. Мы упоминали, как эти женщины кормили грудью оленят и волчат. Это не только сладостный хмель необузданной нежности, это тропа в гибельный делириум.

Согласно поэтам и художникам бешеные менады сжимают и разрывают диких зверей, разбрасывают окровавленное мясо. У Эврипида («Вакханки») нападают менады на стадо рогатого скота, отрывая несчастным животным ноги и головы. Однако предпочтительные жертвы — дикие звери, сколько бы поначалу за ними не ухаживали[7]. У Эврипида[8] Орест и Пилад, в чьи руки попала Гермиона, сравниваются с беспощадными вакханками. Даже волки и медведи — объекты их кровожадного менадического счастья. Так волшебство безбрежного материнства сменяется безудержным охотничьим фанатизмом. Но ведь они только подражают своему божественному властелину. Дионис и сам охотник. В «Эвменидах» Эсхила сказано: «Как зайца, затравил он несчастного Пентея». «Мудрым странником в травах и деревьях» называет его Агава («Вакханки») и хор отвечает: «Да, бог — охотник». Там же сравниваются менады с охотничьими собаками. Но они охотницы, прежде всего.

Но какова охота! Убить, растерзать, в эвфории пожирать сырое мясо! «В сакральной оленьей шкуре преследует он диких козлов, радостно предчувствуя кровавое мясо», — возглашает хор («Вакханки»), имея в виду Диониса. Подобно своему властелину, набрасываются менады на истекающую кровью дичь[9]. Это даже не охота, но активность хищников. Так проступает мрачная сторона демиурга-фасцинатора.

Его страсть к метаморфозам комментируется весьма часто. «Врывается быком, многоглавым драконом, львом огнедышащим...» («Вакханки»). В борьбе с гигантами — лев. Дочерям Миниоса поначалу явился прекрасной девицей, потом быком, львом, пантерой. В поэме Нонния жалуется индиец Дериад на бесполезность сражения с Дионисом: бог ускользает в образах быка, медведя, кабана, льва, пантеры, змеи, исчезает в деревьях, огне, воде...

Но гораздо серьезней подобной множественности главная противоречивость его бытия. Плутарх повествует об Антонии, который, как «новый Дионис», роскошный и радостный въехал в Александрию: многие восторженно встретили его, но для большинства был он и остался «бешеным хищным зверем»[10]. Впрочем, звери, сопровождающие Диониса, звери, в коих любит он превращаться, отличаются резкой видовой оппозицией. Одни — козел, бык, осел — символизируют эротическую силу и плодовитость, другие — пантера, лев, рысь —кровавую страсть уничтожения.

В легендах, особенно легендах позднего происхождения, в бесчисленных произведениях искусства пантера — излюбленный зверь Диониса. «Пантера напоминает вакханку изяществом и легкостью движений и потому приятна для глаз бога»_[11]. К тому же пантера, согласно поверью, обожает вино. Неукротимой яростью пантера напоминает Диониса. Лев также избранный зверь Диониса, если вспомнить его борьбу с титанами. В седьмом гомерическом гимне, где поведано о пленении Диониса, внезапный прыжок на палубу льва вызвал панический ужас у морских разбойников. Дочерям Миниоса Дионис сам предстал в образе льва.

Пантера, леопард, рысь — по римской литературе еще и тигр — соответствуют сущности и функциональности менад. Пантера почти всегда сопровождает Диониса. Из всего семейства фелинов, так или иначе преданного Дионису, пантера самая гибкая и фасцинативная и к тому же самая дикая и кровожадная. Молнийное проворство, совершенная элегантность движений, направленных на убийство, симбиоз красоты и смертельной угрозы — все это напоминает одержимых спутниц Диониса. Отрешенная очарованность глаз, бешеная радость гибельного прыжка, растерзание и пожирание трепетной плоти. Пантеры, леопарды и рыси кровожадней других хищников, ибо уничтожают гораздо более, нежели для пропитания необходимо. И самая кровожадная из всех — кормящая пантера — как тут не вспомнить о менадах.

Другие боги, понятно, тоже не однозначны, но противоречие Диониса куда радикальней. Дионис: властелин очарованного мира, вечно восхваляемый даритель вина, избавитель от забот и печалей, расточитель наслаждений и восторгов, экстатический танцор и любовник. Но этот лучезарно-восторженный бог страшней всех остальных богов. Никто не внушает ужаса столь беспредельного — разве только монстры вечной тьмы.

В своем весьма ученом сочинении[12] Вильгельм Дильтей проводит аналогию меж дионисийскими женщинами и призраками потустороннего мира. По его мнению, «сакральное безумие менад» похоже на «мимическое представление процессии загробных обитателей». Это взгляд односторонний, однако нельзя не признать: менады в пароксизме кровавого безумия впадают в ледяное безмолвие. Царство мертвых беззвучно — недаром римляне называли богов черных глубин tacitas, молчаливыми.

Мы живем на женской планете, где мужские роли весьма незначительны. Мужчины — всегда дети, сколь бы не тешились они патриархатом, гениальностью, игрой в науку и власть. Олдос Хаксли в «Гении и богине» отлично передал ее всепонимающий, иронический взгляд на него — великого физика, нобелевского лауреата, в сущности, беспощного младенца, погибающего вдали от ее сосков.

Общество и семья живут благодаря женщинам. Их помощники и защитники — только «братья матери», по определению К. Г. Юнга. Остракизм по отношению к «женщинам пьяным» исходит, прежде всего, от нормального женского коллектива. Хосе Ортега-и-Гассет сказал в «Трех картинах о вине»: «Наше время — административная эпоха, в которой мы, вместо разговора о Дионисе, говорим об алкоголизме». Добавим: эта эпоха превратила менад, жриц Диониса, в алкоголичек. Размеренный, прагматический социум, ради собственной безопасности, всегда будет преследовать искательниц раскаленных секунд.

Люди нормального коллектива... нечто собирательное, хорошо или плохо смонтированные детали социального механизма, нечто противоположное этносу.

Читаем у Пьера де Ронсара в «Гимне демонам»:

 

Quand l’Eternel bastit

le grand palais du Monde...

 

Когда Творец воздвиг свое

грандиозное мироздание,

Он населил водные бездны рыбами,

Людьми — землю,

воздух — демонами,

Ангелами — небеса.

Не должно быть

Пустоты во вселенной.

Пусть в каждой стихии

Живут ей присущие креатуры...

 

Демоны пребывают под луной. Их огненно-воздушные тела могут принимать обличья...

 

Кентавров, змей, птиц, людей, рыб,

Блуждая на сотни манер

От одной формы к другой.

 

Стихия земли расходится через земно-водное пространство в стихию воды, классификация и разделение весьма сложны здесь. Ведь понятие этнос относится только к людям, звери — популяции, скажем, популяция слонов или бобров. Но как назвать кентавров, русалок, террамитов, тритонов и прочих переходных особей? Популяция русалок? Странно звучит, поскольку эти существа вполне активно общаются не только с людьми, но и с гулами, стригами, эфиальтами и прочими «этносами» потустороннего континуума. Понятно, для позитивистов с воображением довольно скудным и полным отсутствием энергической фантазии постановка вопроса вообще абсурдна. При суровой рациональной цензуре, при качественной деградации зрения и слуха, доступ в земно-водную стихию затруднителен — любой странный пейзаж или причудливый зверь корректируется теллурическим мерилом. Поэтому после пробуждения сон часто представляется кошмарным, бессвязным или угнетающе бытовым. Даже во сне мы умудряемся ощущать себя социальными персонами: гротескные конструкции, зловещие физиономии обожаемых родственников, дикие повадки детей, кошек и квартир крайне смущают нас, убогие гадания или фрейдистские объяснения запутывают окончательно.

Так как душа рациональная распалась и восприятие потеряло связь с интеллектом, спящего человека вполне можно сравнить с «пьяным кораблем» — причалив к «берегу пробуждения», он жаждет избавиться от тягостных видений или бредового сомнамбулического быта. Что же это за интеллект? Первая эманация селф, «соль» герметики, ось понятой широко жизни человеческой. По Аристотелю «целое больше своих частей». Сие означает: нечто неподвластное детерминации и делает целое целым.

Интеллект дает жизни смысл и развитие, с помощью интеллекта человек пребывает самим собой в любой ситуации любой космической стихии. «Мне лучше, чем кому-либо, известны минуты, когда вечное селф наблюдает за прыжками и гримасами нашего смертного «я», наблюдает равнодушно, иронически, нейтрально»[13].

При еженощном вояже в земно-водное пространство сновидений, восприятие, не связанное с центральной осью селф и освобожденное от персональной цензуры, расплывается в невероятной плодовитости зыбкой материи снов, где обитают кошмарные боги — «султан — идиот Азатот» и «владыка скрежещущего, визжащего хаоса — Ньярлафотеп».

Научная фантастика населила иные планеты и галактики многочисленными и довольно скучными «гуманоидами». В отличие от большинства авторов данного жанра, Х. Ф. Лавкрафт представил в своих книгах головокружительно колоритные горизонты.

Рэндольф Картер, герой «Сомнамбулического поиска неведомого Кадата», «опытный сновидец», то есть: он не забывается в дремоте и входит в сон четко и сознательно. Подобная практика в принципе не редкость у шаманов, медицин-менов, йогов и прочих такого разбора людей, но здесь любопытна подробная и зловещая география сомнамбулического мира, «дрим-ленда». Если дорожат земной жизнью, лучше не заниматься этими опасными экспериментами. Субтильное тело души рискует заблудиться в галлюцинативных лабиринтах и не вернуться назад.

Рэндольф Картер переступает порог сна и спускается на семьдесят шагов в пещеру, озаренную пламенами, и спрашивает совета у тамошних жрецов. Спрашивает о чем?

По странной случайности, опытного сновидца однажды занесло слишком далеко — на крайнюю баллюстраду дивного, напоминающего арабские сказки, города. Как часто бывает в сновидениях, он «узнал» Кадат — обитель неведомых богов. Город дышал легким солнечным блаженством, тишиной, оттененной радужным маревом фонтанов.

С тех пор измученная душа Картера не ведала покоя — потому-то он и пытался вызнать путь у жрецов «Нашта и Каман Фа». Но те уклонялись, мотивируя отказ враждебностью богов.

Никто из людей, поучали жрецы, не имеет представления о Кадате или пути туда. Вполне вероятно, это не в нашем дрим-лэнде, а в запутанных пространствах, окружающих, скажем, Фомальгаут или Альдебаран, — подобные пространства, расколотые зияющими расщелинами, совершенно недоступны. Картер бестрепетно спускается еще на семьсот ступеней, минует «ворота глубокого сна, где общается со шнырливым и любопытным народцем «зуги» или «зооги». Далее фасцинативный и фосфоресцирующий лес, другие своеобразные этносы — они пребывают еще в «нашем дрим-лэнде», хотя похоже никаких границ меж действительностью, сном и потусторонним Х. Ф. Лавкрафт не признает.

Никто из «местных жителей» понятия не имеет о неведомом Кадате. В одном портовом городе Рэндольф Картер попадает в плен на «галеру жаболюдей». Во время плаванья он припоминает знакомые, полузнакомые пейзажи, о которых не раз беседовал с другом-сновидцем — смотрителем маяка земного Кингспорта. Вот страшный Фаларион — демонический город тысячи околдований, где правит эйдолон Лоти; сады Зуры, полные недостижимых наслаждений; две хрустальных башни, образующие арку, ведущую в Соня-Нил — блаженную страну миражей; «базальтовые столбы запада» — простые люди верят, что за ними раскинулась роскошная Катурия, но мудрые сновидцы знают — там океан земного дрим-лэнда низвергается в пропасть «ничто» к другим мирам, другим звездам, стремясь за пределы упорядоченной вселенной. Галера жаболюдей, взнесенная чудовищным водоворотом, прыгает в бездну неба и плывет, подобно комете, в сторону луны. Рэндольф Картер не мог и предположить, что в эфире блуждают бесформенные черные твари — безымянные ларвы каких-то богов — и временами ощупывают липкими щупальцами объекты, любопытные по их мнению...

Скользкие, упругие, склизкие, желейно-желатиновые, вязкие, топкие, клейкие массы, конгломераты, облики, сущности сжимаются, расширяются, пульсируют в прозе Лавкрафта. Если в стихотворении Ронсара «не должно быть пустоты во вселенной», то здесь самая пустота невероятно энергична. Лавкрафта называют «космоцентристом» и «новым Коперником», хотя вряд ли он такой уж поклонник современной астрономии. Его воображение дурманят бездны, провалы, галактический драйв, уходящий в кошмарное «ничто», суггестивные имена далеких звезд — Беттельгейзе, Фомальгаут, Антарес, ибо все это провоцирует ледяной хохот безраздельной ночи, флейтовое безумие идиотического Азатота. В отличие от последнего, бог хаоса Ньярлафотеп вполне джентльмен, похожий, правда, на классического князя тьмы. При встрече с Картером он снисходит до объяснений: ты, Рэндольф Картер, любитель колониальной архитектуры, Кадат — город твоих детских грез и т. д. Короче говоря, бог хаоса отклоняет прошение опытного сновидца и возвращает его из бездонных онирических глубин домой, в ежедневность.

Правомерно ли сравнить сюжеты Лавкрафта и более или менее аналогичные Гофмана или Льюиса Кэррола?

Нет, и вот почему.

«Повелитель блох», «Алиса в стране чудес» — читатель уверен в обусловленной сказочности повествования. Между ним и писателем возникает атмосфера молчаливой договоренности: ты разработал очевидный вымысел, я слежу, как у тебя это получилось. Ты, писатель, нарушаешь незыблемые законы природы, пытаясь возбудить мой интерес — ведь реальность не такая уж веселая штука.

Отсюда усилие стиля, ритмичность, поиск удачных образов и характеров, словом, «литература». Если Гофман или Кэррол и верили в свои вымыслы, то лишь в секретной глубине души. Иное дело Лавкрафт. Его рассказы — путевые дневники, часто написанные до крайности небрежно, наскоро. Из текста в текст путешествуют одни и те же фразы, обороты, целые пассажи. Любовных интриг нет, скандалов нет, бытовых и денежных проблем нет. Если понимать встречу Рэндольфа Картера и Ньярлафотепа как пародию на теофанию горы Синай, завет бога ясен: убирайся, пока цел. У теоморфов, эйдолонов и прочих влиятельных сущностей космических стихий один резон бытия: убивать. Во вселенской ночи Лавкрафта убивать значит порождать. Поэтому божественное, равно как и человеческое присутствие не обосновано ничем, вернее, имеет точно такой же смысл, как наличие трупов, упырей, тараканов, клопов и прочее.

Мыслю, то есть существую, познаю, покоряю — дикая иллюзия, мысль только позволяет лучше почувствовать тягостный кошмар бытия.

Можно ли жить при таких воззрениях? Вполне даже: во-первых, самоубийство только меняет мизансцену, во-вторых, Лавкрафт романтик, прежде всего, хоть и довел до крайности романтическую иронию и пессимизм. И к тому же любой взгляд, любое высказывание нисколько не объясняет тайну жизни и смерти. Говорят, он страстно любил шоколад и мороженое. Будем надеяться, он и сейчас недурно устроился.

Одна из главных особенностей романтизма — ностальгия по восторженной наполненности бытия — таковая непременно должна где-то быть — в сказочном прошлом, в Египте Рамзесов, в Атлантиде.

Только не в буржуазной Германии начала девятнадцатого века, только не в Америке начала двадцатого века. Х. Ф. Лавкрафт обожал дореволюционную Новую Англию, быт и нравы английских и голландских колонистов, что доказывает власть мечты — единственной роскоши в эпоху машин. На смену изобилия (abundatio) пришла лишенность (privatio) и ее детки — скаредность, экономия, рацион и точность. Когда всего много, зачем правила, учет, распределение? «Поэтому вернейший признак бедности, — говорит Г. Ф. Юнгер, — прогрессирующая рациональность организационных структур». («Совершенство техники»).

Геометрия, пародия на мудрость Эвклида, дьявольскими своими когтями вцепилась в землю. Эксплуатация всего, что подлежит эксплуатации. Разлинованное пространство — участки, границы, таможни, беспощадная схватка прямой линии с любой прихотью, изгибом, препятствием. Когда учтена каждая секунда, каждый сантиметр, о каком «изобилии» можно рассуждать?

В другом произведении Лавкрафта бог хаоса Ньярлафотеп высказывает следующее: циркули и угломеры любезны хаосу, нечто продуманное и упорядоченное — желанная добыча хаоса.

Если принять библейский парадиз за герметическое единство, что получается? Относительность подобной герметики, змей в центре парадиза, черная точка в центре формирующего света парадигмы Николая Кузанского, фаллическая экспансия, агент размножения. Шеллинг говорит об «агрессивном безумии в центре каждой вещи, о безумии, которое свет высшего понимания лишь проясняет» («Die Weltalter»).




[1] Ilias. 6, 132.

[2] Plutarch. Quaest. Gr. 38.

[3] Griech. Gotterl. I, 445.

[4] Apollod. 3, 37.

[5] Nonnos. 48, 917.

[6] Ovid. Metam. 6, 687.

[7] Catull. 64, 337, Lukian. Bacch. 2.

[8] Orest. 1492.

[9] Apollon Rhod . I, 636.

[10] Antohn. 3, 78, Pausan.2, 5.

[11] Philostr. imag. 1, 19.

[12] Arch. Zeit. 31.

[13] Герман Гессе. «Путешествие в Нюрнберг». 1927.